Наталья борисовна долгорукая жизнь статья о ней. История жизни. Отрывок, характеризующий Долгорукова, Наталия Борисовна

  • 29.06.2024

(1670-1728)

Супруг: Дети:
  1. Михаил (1731-1794)
  2. Дмитрий (1737-1769)

Княгиня Ната́лия Бори́совна Долгору́кова (урождённая графиня Шереметева , после пострига схимонахиня Некта́рия ; 17 (28) января (17140128 ) - 3 (14) июля , Киев) - знаменитая мемуаристка XVIII века, одна из первых русских писательниц, дочь графа Б. П. Шереметева , жена князя И. А. Долгорукова , бабка князя И. М. Долгорукова .

Биография

В ссылке Наталья Борисовна родила сыновей: Михаила и Дмитрия, младшего через несколько дней после вторичного ареста мужа. После казни мужа получила разрешение возвратиться с двумя детьми, в Москву. Пострижение в монахини Долгорукова отложила до того момента, когда старший её сын выучился, поступил на службу и женился. С младшим сыном, страдавшим неизлечимым заболеванием, Наталья Борисовна не расставалась до его смерти в 1769 году .

Я вспомнил ночь, когда, томимый Тоской, ничем не отразимой, В Печерской лавре я сидел Над той спокойною могилой, Надеждам страшной, сердцу милой, В которой прах священный тлел; Она душе была порукой Неверной радости земной, - И тень Натальи Долгорукой Во тьме носилась надо мной.

Сочинения

  • Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой дочери г. фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева / Подг. текста, послесл., прим. Е. В. Анисимова . СПб., 1992. - 144 с., ил. - ISBN 5-280-01345-5 , то же: , авторитетная публикация:
  • Письма княгини Натальи Борисовны Долгоруковой // Русский архив. 1867. Вып.1. Стлб.52-59.

Напишите отзыв о статье "Долгорукова, Наталия Борисовна"

Литература

  • // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). - СПб. , 1890-1907.
  • Е-а ‹Есипович› Я. Г. Княгиня Наталья Борисовна Долгорукова // Отечественные записки. 1858. Январь - февраль. Кн.1. Разд. I. С.275-300.
  • Толычева Т. Наталья Борисовна Долгорукова и березовские ссыльные. М., 1874.
  • Корсаков Д. А. Из жизни русских деятелей XVIII века. Казань, 1891.
  • Шереметев С. Д., гр. Схимонахиня Нектария. Княгиня Наталья Борисовна Долгорукова, дочь Фельдмаршала Шереметова. Вып. I. М., 1909.
  • Агеева Л. И. По следам княгини Натальи Долгоруковой: Научно-популярное издание.. - Киев: Издательство «LPMedia», 2011. - ISBN 978-966-2449-00-6 .
  • Мельцин М. О. История текста мемуаров схимонахини Нектарии (княгини Н. Б. Долгоруковой) // . - С. 403-405 . - ISBN 978-5-7281-1294-5 .

Примечания

Ссылки

  • . Восточная литература . Проверено 3 марта 2011. . ;

Отрывок, характеризующий Долгорукова, Наталия Борисовна

– L"Empereur renvoie les drapeaux Autrichiens, – сказал Билибин, – drapeaux amis et egares qu"il a trouve hors de la route, [Император отсылает австрийские знамена, дружеские и заблудшиеся знамена, которые он нашел вне настоящей дороги.] – докончил Билибин, распуская кожу.
– Charmant, charmant, [Прелестно, прелестно,] – сказал князь Василий.
– C"est la route de Varsovie peut etre, [Это варшавская дорога, может быть.] – громко и неожиданно сказал князь Ипполит. Все оглянулись на него, не понимая того, что он хотел сказать этим. Князь Ипполит тоже с веселым удивлением оглядывался вокруг себя. Он так же, как и другие, не понимал того, что значили сказанные им слова. Он во время своей дипломатической карьеры не раз замечал, что таким образом сказанные вдруг слова оказывались очень остроумны, и он на всякий случай сказал эти слова, первые пришедшие ему на язык. «Может, выйдет очень хорошо, – думал он, – а ежели не выйдет, они там сумеют это устроить». Действительно, в то время как воцарилось неловкое молчание, вошло то недостаточно патриотическое лицо, которого ждала для обращения Анна Павловна, и она, улыбаясь и погрозив пальцем Ипполиту, пригласила князя Василия к столу, и, поднося ему две свечи и рукопись, попросила его начать. Все замолкло.
– Всемилостивейший государь император! – строго провозгласил князь Василий и оглянул публику, как будто спрашивая, не имеет ли кто сказать что нибудь против этого. Но никто ничего не сказал. – «Первопрестольный град Москва, Новый Иерусалим, приемлет Христа своего, – вдруг ударил он на слове своего, – яко мать во объятия усердных сынов своих, и сквозь возникающую мглу, провидя блистательную славу твоея державы, поет в восторге: «Осанна, благословен грядый!» – Князь Василий плачущим голосом произнес эти последние слова.
Билибин рассматривал внимательно свои ногти, и многие, видимо, робели, как бы спрашивая, в чем же они виноваты? Анна Павловна шепотом повторяла уже вперед, как старушка молитву причастия: «Пусть дерзкий и наглый Голиаф…» – прошептала она.
Князь Василий продолжал:
– «Пусть дерзкий и наглый Голиаф от пределов Франции обносит на краях России смертоносные ужасы; кроткая вера, сия праща российского Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни. Се образ преподобного Сергия, древнего ревнителя о благе нашего отечества, приносится вашему императорскому величеству. Болезную, что слабеющие мои силы препятствуют мне насладиться любезнейшим вашим лицезрением. Теплые воссылаю к небесам молитвы, да всесильный возвеличит род правых и исполнит во благих желания вашего величества».
– Quelle force! Quel style! [Какая сила! Какой слог!] – послышались похвалы чтецу и сочинителю. Воодушевленные этой речью, гости Анны Павловны долго еще говорили о положении отечества и делали различные предположения об исходе сражения, которое на днях должно было быть дано.
– Vous verrez, [Вы увидите.] – сказала Анна Павловна, – что завтра, в день рождения государя, мы получим известие. У меня есть хорошее предчувствие.

Предчувствие Анны Павловны действительно оправдалось. На другой день, во время молебствия во дворце по случаю дня рождения государя, князь Волконский был вызван из церкви и получил конверт от князя Кутузова. Это было донесение Кутузова, писанное в день сражения из Татариновой. Кутузов писал, что русские не отступили ни на шаг, что французы потеряли гораздо более нашего, что он доносит второпях с поля сражения, не успев еще собрать последних сведений. Стало быть, это была победа. И тотчас же, не выходя из храма, была воздана творцу благодарность за его помощь и за победу.
Предчувствие Анны Павловны оправдалось, и в городе все утро царствовало радостно праздничное настроение духа. Все признавали победу совершенною, и некоторые уже говорили о пленении самого Наполеона, о низложении его и избрании новой главы для Франции.
Вдали от дела и среди условий придворной жизни весьма трудно, чтобы события отражались во всей их полноте и силе. Невольно события общие группируются около одного какого нибудь частного случая. Так теперь главная радость придворных заключалась столько же в том, что мы победили, сколько и в том, что известие об этой победе пришлось именно в день рождения государя. Это было как удавшийся сюрприз. В известии Кутузова сказано было тоже о потерях русских, и в числе их названы Тучков, Багратион, Кутайсов. Тоже и печальная сторона события невольно в здешнем, петербургском мире сгруппировалась около одного события – смерти Кутайсова. Его все знали, государь любил его, он был молод и интересен. В этот день все встречались с словами:
– Как удивительно случилось. В самый молебен. А какая потеря Кутайсов! Ах, как жаль!
– Что я вам говорил про Кутузова? – говорил теперь князь Василий с гордостью пророка. – Я говорил всегда, что он один способен победить Наполеона.
Но на другой день не получалось известия из армии, и общий голос стал тревожен. Придворные страдали за страдания неизвестности, в которой находился государь.
– Каково положение государя! – говорили придворные и уже не превозносили, как третьего дня, а теперь осуждали Кутузова, бывшего причиной беспокойства государя. Князь Василий в этот день уже не хвастался более своим protege Кутузовым, а хранил молчание, когда речь заходила о главнокомандующем. Кроме того, к вечеру этого дня как будто все соединилось для того, чтобы повергнуть в тревогу и беспокойство петербургских жителей: присоединилась еще одна страшная новость. Графиня Елена Безухова скоропостижно умерла от этой страшной болезни, которую так приятно было выговаривать. Официально в больших обществах все говорили, что графиня Безухова умерла от страшного припадка angine pectorale [грудной ангины], но в интимных кружках рассказывали подробности о том, как le medecin intime de la Reine d"Espagne [лейб медик королевы испанской] предписал Элен небольшие дозы какого то лекарства для произведения известного действия; но как Элен, мучимая тем, что старый граф подозревал ее, и тем, что муж, которому она писала (этот несчастный развратный Пьер), не отвечал ей, вдруг приняла огромную дозу выписанного ей лекарства и умерла в мучениях, прежде чем могли подать помощь. Рассказывали, что князь Василий и старый граф взялись было за итальянца; но итальянец показал такие записки от несчастной покойницы, что его тотчас же отпустили.

Биография
Графине Наталье Борисовне Шереметьевой, казалось, с самого начала уготована была звездами блестящая, ровная, как часто говорят сейчас, Судьба: красавица, наследница богатых имений, знатного рода, оберегаемая родителями пуще глазу – была младшей девочкой в семье, пылинке не давали упасть на нее – отцу, Борису Петровичу Шереметьеву, петровскому соратнику и фельдмаршалу, к моменту ее появления на свет, было почти шестьдесят лет. Но так лишь казалось. «Ровность» Судьбы обернулась к наследнице знатного рода ухабистой стороною: уже в 17 неполных лет познала она всю непредсказумость поворотов фортуны, мимолетность мечтаний, недолговечность, призрачность радужного счастья. Но детство ее было безоблачно. Есть тому одно свидетельство.
В старой грамматической тетради по немецкому языку написано затейливым, но еще полудетским, неустоявшимся почерком графинюшки Натальи Борисовны Шереметьевой: «Я хочу, чтоб все люди были счастливы так, как я!»
Счастье то длилось до четырнадцати лет, до поры, пока жива была матушка, а Натальюшку стали считать завидною невестою. В те времена брачный возраст на Руси наступал рано.
Заглядывались на изящный стан юной графини, румяные щеки, огромные глаза, брови соболиными дугами, как пришла на то пора, многие из женихов, счастлива она была ими. Да только частенько не нравилась сим знатным «галантам» серьезность ее, да еще пуще - большая охота графини Натальи Борисовны к чтению: не дело то вовсе для знатной боярышни: в светелке до самой первой звезды листы пыльные, пергаментные, переворачивать тонкими перстами, да в окно засматриваться на небо вечернее.
Впрочем, как знать, может, и хозяйка с графинюшки была бы неплохая, сказывали, что бабушка ее, по матери, Мария Ивановна Салтыкова, строга больно, и в домоводстве никто сравниться с нею не может, равно как и в искусном деле золототканные вОздухи (тяжелые алтарные покрывала) для церкви вышивать, но кто знает, научила ли она любимую свою баловницу тому же, что знала сама от аз до ять?
А вдруг жалела строгая бабушка ее слабые пальцы, да легкие ножки, баюкала донельзя сказками да баснями – придумками, нежила на высоких перинах – подушках, оттого – то, может, и выросла Натальюшка – графинюшка серьезной, «книжной молчальницей» с дерзким взглядом, как сверкнет - полыхнет из - под ресниц, так пустую то болтовню, что на языке виснет шелухою, враз и позабудешь!
Поговаривали еще, что видели молодую графиню часто на вечерних зорях в санях, одну, стояла она на берегу реки, смотрела на воду, будто дула, да на месяц, еще бледный в свете первых звезд. А потом и в лавке травника старого видали не раз красавицу - барышню: перебирала она легкими перстами травы пахучие, столетние, да шептала что то над ними: не то молитву, не то ворожбу какую – ей то нетрудно, небось, с детства, кроме нянюшек, мадама заграничная, шведка Мария Штрауден, воспитывала, иноземности – премудрости научила! Несколько наречий иноземных знала упрямая графинюшка, среди них и греческий - мудрецу придворному впору али – клиросному певчему!
Оно конечно, любопытно, все это: и травы и премудрости, да только более привычны были сынам дворянским невесты поспокойнее, попроще, что ли, а вольность эта Натальина и во взорах, и в словах, и в походке, и в жестах сторонила иных кавалеров, взирали они на нее с опаскою, да с усмешкою, хоть и нравилось им иной раз с молодою графинею на натертом воском полу фигуры модных англезов - контрдансов (* придворные танцы – введенные на Руси Петром Великим - автор) выписывать, да на искусный фонтанаж* (высокая дамская прическа, в которой волосы бывали убраны драгоценностями и кружевными лентами. Часто создавались прически в виде башен и кораблей - автор.) ее заглядываться.
Как то забывали за россказнями праздными и рассуждениями о странностях молодой Шереметьевой, что осталась то ведь она сиротою - внезапно, посреди «золотого детства», и «сразу всех компаний лишилась» – горечь – кручина так опалила девушку, почти отроковицу, что она, не осушая глаз ни днем, ни ночью от слез, с трудом спаслась от безумия!
«Нашло на меня высокоумие, - рассказывала она в «Своеручных записках» уже зрелою матроною, – вздумала себя сохранить от излишнего гулянья, чтоб мне чего не понести, какого поносного (т.е. - худого, недоброго – автор.) слова – тогда очень наблюдали честь.. Я молодость свою пленила разумом, удерживала на время свои желания в рассуждении о том, что еще будет время к моему удовольствию, заранее приучала себя к скуке. И так я жила после смерти матери своей, графини Анны Петровны, (летом 1728 года – автор.) два года. Дни мои проходили без утешки.»
Как всякая чувствительная барышня она мечтала, конечно, о сказочном принце, но часто в тех мечтаниях себя одергивала, смеялась над собою, и деятельно принималась составлять правила собственного жития, которым намеревалась следовать. Одним из правил этих было верность чувству, обетам, Долгу. Как и у всех Шереметьевых.
« Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра - другого, в нонешний век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна!» – с гордостью писала Наталья Борисовна, княгиня Долгорукая, инокиня Нектария, на склоне лет своих, в начале века XIX, а потомки ее гадали после – от нее ли пошло – повелось, что любовь для Шереметьевых, как ожог, как свет небесной звезды: однажды и навсегда, и мало в той любви медвянного вкуса и дурмана черемухового, все больше – полынной горечи?
Но впрочем, тогда, на заре любви своей, осветившей всю ее многоскорбную жизнь, мало думала о горечи юная графинюшка Наталья Борисовна, глядя в ясные глаза жениха, князя Ивана Алексеевича Долгорукого – фаворита молодого императора Петра Второго, внука царя – реформатора. Все больше мечталось - грезилось ей о том, как бы несговорчивого брата своего, гордого и упрямого графа Петрушеньку – Петра Борисовича Шереметьева, старшего в дому и роду после смерти родителей, могла она умилостивить и склонить к согласию на сговор, да и на свадьбу.
Впрочем, тот противиться желанию сестры не стал, только брови свел хмуро: «Коли люб тебе, что ж! Да только смотри - недолга «медвяная» жизнь царского фаворита, знаешь, ведь поговорку придворную: «Кто около трона, тот около смерти ходит».
Впрочем, если б заглянул сам Петр Борисович глубже в свое сердце, то уж тогда, пожалуй, не смог бы утаить от себя, что льстило его молодому самолюбию положение при дворе будущего зятя: поговаривали, что сестра князя Ивана Алексеевича, княжна Екатерина, после падения всевластного Меньшикова, очаровала совсем молодого государя Петра Алексеевича, и того и гляди, станет другою государыней Екатериной Алексеевной, в силу войдет, вот только сравняется ли с почившей в бозе супругою Великого Государя: не столь бровями черна, горда несоразмерно, губами тонка, да на лесть падка, что для царской особы не пристало, лесть портит не хуже гордыни да вольности, точит сердце, будто червь яблоко! Впрочем, не шереметьевское то дело, царские симпатии разбирать и царскую кровь судить!
Тайными шепотками сказывали еще, будто ждет княжна Екатерина Алексеевна наследника Государева, что было бы только к укреплению власти Долгоруких, но шепотки те опавшею листвою ложились на землю, затихали, едва шурша, да и не всему поверишь!
Как не поверишь и байкам – россказням о шальной жизни самого князя Ивана Алексеевича: то он амуры разводит с замужними дамами, едва ли не в присутствии их мужей, то на охоте палит без разбору по воронам и по зайцам, все ему одно, лишь бы руку набить, хохочет да зубы скалит! Сказывают про него и то, что у князя Черкасского отобрал лучшую певунью из хора, да так и не вернул назад.
Правда, Натальюшка что то лепетала в оправданье своему «коханному», будто бы отпустил он на волю певунью ту крепостную, выкупил.. Что ж, то поступок достойный, к чести князевой, да только все едино, не нравился Шереметьеву Долгорукий: фатоватый, с похвальбою, и неустойчивый какой – то, словно тальник – в разные стороны гнется, куда царственная длань укажет, своею думою не живет! Такой ли Наталье надобен? Ну, да что ж, сердцу не прикажешь…
Любовался Петр Борисович невольно сестрицей Натальюшкой, похожа была она на птицу, ходит, будто летает, раскрывши крылья - руки, лицо - словно яблоко румяное, брови - вразлет, глаза лучистые - сияют, только иногда промелькнет в них тень тревожности, полыхнет отсвет сомнения – все больше когда шепотки тайные о женихе до нее доходили.
Верила ли она им, не верила ли, знать про то он не мог, только однажды обронила недомолвкою, что любовь ей представляется музыкой, что лечит душу человека, исправляет ее.
А Долгорукий? Что ж.. Умен, представителен, богат, умеет и желает нравиться, и на сестру глядит как – чуть не с восторгом, с какою то виноватинкою, что ли? Кто знает, может, тем то и пленил ее, голубушку разумную, женское сердце – горячо да жалостливо.
Каковы бы не были мысли Петра Борисовича - держал он их при себе, сватовство Долгорукого встретил со сдержанным достоинством, сказав, что он не преграда сердцу сестры и счастью ее. Стали готовиться к пышному сговору, на котором обещался присутствовать сам император Петр Второй со своею нареченною невестою, княжною Екатериною, старшей сестрою князя Ивана.
Так и случилось.
Была на сговоре Натальи Борисовны с Иваном Долгоруким вся знать придворная, не исключая и Елисавету Петровну, дочь государя Петра Великого, и герцогиню Анну Леопольдовну.
Даров на том сговоре несчитано было - шкатулки, отделанные жемчугом да сапфирами, приборы столовые серебра и золота, чаши резные, ткани парчовые. Сам государь Император с ласковою любезностью поднес будущей княгине Долгорукой табакерку золотую с резьбой искусною по стенкам, крохотную, такую, что в кулачке ее уместилась. Сжала она тот кулачок с неловкостью, и почувствовала, как впилось ей в ладонь масивное кольцо - жемчуговое с гранатами, только что подаренное Иваном, в знак состоявшийся помолвки их.
На тихий вопрос Государя Петра Алексеевича: «Любишь ли, графинюшка, моего Ивана?» - заалела щеками Наталья, и вместо ответа поднесла к губам руку, на которой сверкало россыпью ярких огоньков новое кольцо. Такой ответ понравился государю, отпустил он Наталью с поклоном, пригласив на первую фигуру плавного контрданса. Смущенно кивнула юная невеста, опадая пышным цветком в поклоне плавном, и вызвала сим согласием гневный сполох в горделивых очах княжны Екатерины. Та не привыкла ни в чем уступать своего первого места при особе Государя, но смирилась под его холодным, приказным взглядом – одарила Наталью мимолетной улыбкой, скользнув безразличием по ее лицу.
А потом и сама поплыла за ними следом в замысловатой фигуре неспешного танца - об руку с графом Петром Борисовичем, хозяином особняка на Воздвиженке, где шумел пышный «сговоренный» пир. На самое Рождество, когда Москва снегами припорошена, и воздух студит и холодит не только щеки, но и разум разгоряченный мечтанием, да фантазиями!
Как в тумане зыбился тот вечер перед Натальей. Стол ломился от яств, повар Шереметьевых «наколдовал» над блюдами вволю, от сердца, да и люди дворовые расстарались для молодой своей «боярышни» – доставили к столам из имений шереметьевских, и рыбу, и меды липовые, и птицу, и вишенье в патоке – несмотря на декабрь месяц, хорошо сохранилась в погребах холодных темно – бордовая ягода, но юная графиня, «без пяти минут княгинюшка», плохо помнила, что ела и какое вино пригубливала - все плыло перед глазами, только ощущала горячую руку Ивана в своей маленькой ладони, да иногда слышала его горячее дыхание у своего плеча.
Торопился князь и с помолвкою и со свадьбою, будто сердце что чуяло!
Решили свадьбу играть в один день с Государевой, после праздника Крещения,
19 января, благо, графинюшке 17 января исполнялось ровнехонько шестнадцать лет.
Порешить то порешили, только Судьба ли, Бог ли, звезды ли - все по иному расположили, по слезному, по горестному..
19 января, на празднике Водосвятия, простудился молодой Государь император Петр Алексеевич, и сгорел в две с лишком недели от лихорадки, оспою осложненной, – напал тогда враз на Москву – матушку невиданный и жестокий черный мор!
Лицо и тело Петра покрыто было сплошными черными пятнами, язвами, страшно было и взглянуть на него, придворные в страхе покинули Коломенский дворец, ухаживать за императором никто не решался, даже невеста, невенчанная жена, Катеринушка, и та Государя покинула. Впрочем, носила она дитя под сердцем, ее ли судить? Остался при нем лишь Иван Долгорукий. Наталья Борисовна молилась за него день и ночь иконе Казанской Божией матери и Владимирской, и всем Святым, и Троице Единоначальной.
Молилась она и за Императора, но, видно, за Любимого молитва была чуть горячее.
Не сумел князь Иван Алексеевич выходить своего Государя, впал тот в беспамятство и лекари не видели улучшения, надежды не оставляли!
Волновались и заморские гости, уже прибывавшие на свадьбу высокую, волновались и Долгорукие: умрет Петр, и силе их при Дворе – конец настанет! Особенно печаловался без двух минут государев тесть, отец Катерины и Ивана, князь Алексей Григорьевич, человек горделивый и тщеславнейший!
Неизвестно теперь, какими уж просьбами и словами уговорил он сына составить подложную духовную, в которой будто бы император Петр Второй завещал власть и трон невесте своей, княжне Долгорукой Екатерине Алексеевне, с титулованием ее «Государыня – невеста», и подписать ту духовную под руку Государеву, благо почерки у обоих были схожи необычайно, и многажды до этого делал так князь Иван, подписывая бумаги государственные с согласия любимого друга – Императора.
Иван Алексеевич, отуманенный горестью от близкой потери царственного друга, должно быть, и не до конца понял слова отца и шепотки братьев, написал два листа, один из которых все пытался вложить в слабеющие персты Императора, чтоб подписала требуемое рука Государева. Перо выпало из рук умирающего, прочертив на бумаге прямую линию.
Князь Иван, как в беспамятстве, начертал на одном из листов “Петр II”, чуть дрогнув завитушкою в конце, и отдал бумаги отцу, с просьбою сжечь, ибо - грешен обман, и пусть все будет по воле Божией, ибо члены совета Государственного и так знают, что Катерина - невеста Государева. Тот цыкнул: «Много ты понимаешь!»
Верховники, чуял нутром Алексей Григорьевич, свое замышляли, хотели ограничить цареву власть и для того то, должно быть, князь Голицин и задумал, коли смерть настигнет Императора в одночасье, – не допускать до власти Долгоруких, а лететь в Митаву, к герцогине Курдляндской, Анне Иоанновне, племяннице Петра Великого, прося ее занять трон и подписать кондиции, власть ограничивающие. Хитер Голицин, умен и дядя Василий Лукич, да они, младшие Долгорукие – умнее, хитрее… Тут то и просчитался Алексей Григорьевич! Подложную духовную выдать за явную членам Совета князю Алексею Долгорукому не удалось, полыхнула она пламенем в печи изразцовой, а вельможи российские составили текст кондиций и поехали – помчали спешно в Митаву, к герцогине Анне Иоанновне.
Кондиции те гласили:
1. Управлять государством только с согласия Верховного тайного совета.
2. Объявлять войну, заключать мир, налагать подати и назначать к важным государственным должностям, не иначе, как с согласия Верховного совета.
3. Не казнить дворян, не изобличив их в преступлении по суду, не конфисковать их имущества.
4. Не раздавать казенных имений частным лицам.
5. Не вступать в супружество и не назначать себе преемника без согласия Совета.
Всем хороши были те кондиции, но среди дворянства, и особливо – польской шляхты - слышались шепотки, недовольства, недомолвки: гордые поляки не хотели ни кондиций, ни совета, ни чьей либо еще верховной власти, а Трубецкие, Толстые Барятинские, Черкасские – те не желали «гнуть шею» перед Долгорукими, считая себя ничем не хуже.
Россия стояла тогдав двух шагах от ограничения самодержавной власти и от дворянского мятежа!
Чтобы как то ослабить кажущиеся «влияние» Долгоруких, князь Алексей Черкасский, возглавлявший «придворную опозицию» подал прошение Тайному совету об учинении следствия над Иваном Долгоруким.
Последнего обвинил он в краже ценных вещей из кабинета покойного Императора: кинжала, ларца.. Кражи, конечно, не было. Император сам подарил Ивану Алексеевичу и позолоченный кинжал и ларец. За верную службу. Но князь Долгорукий обыску в имении противиться и доказывать правоту и честность свою - не стал, и вещи увезли во дворец. На чистое имя князя немедля упала густая тень.
Но до времени оставили его в покое, не до него стало: тело императора покойного не было еще предано земле, да слышно, подъезжала к Москве Анна Ионновна. Как то поведет себя новая немка – государыня? Подпишет ли кондиции? Согласится ли на властное ограничение? Не смешает ли всех в кучу одну, не сдернет ли завитые парики с лысых и поседевших голов..
Новоявленная государыня Анна Ионновна кондиции подписала. Вскоре после пышных похорон Петра Второго в Архангельском соборе.
На полчаса. Через полчаса, на приеме в Коломенском дворце, когда князь Василий Лукич Долгорукий и князь Дмитрий Михайлович Голицын - авторы соглашения, готовились было праздновать победу Верховного Совета, Анна вышла в другую залу и вернулась уже не одна, а об руку с секретарем своим, графом Татищевым, который громким голосом, зачитал челобитную поданую Государыне «от именитейших лиц дворянских», в которой те, «утверждая величие и незыблимость монархии», просили «слезно Государыню разорвать мерзкие кондиции и править единовластно.»
В челобитной стояли витеватые подписи Черкасского, Головкина, Толстого, Кантемира и многих, многих еще..
Анна, в полнейшей, ошеломленной немоте присутствующих, объявила со смиренной и сладчайшей улыбкою, что «не может более перечить желанию дворянства российского, а посему - распускает Верховный совет, и править будет – единодержавно!»
Вот так вот, вмиг, два шага от республики закончились для России пропастью десятилетия бироновщины. Как с горечью вспоминал о том миге перед смертью князь Дмитрий Михайлович Голицин: «Пир был готов, но званные не захотели прийти. Много было их, званных, но мало – избранных!»
Впрочем, пир тот, неудавшейся «вольности дворянской» уже мало касался князя Ивана Алексеевича. Удрученный ранней смертью друга – Государя своего, предавался он зело горестным, опустошающим размышленьям в имении подмосковном – Горенки, и новости из столицы докатывались до него, словно волны, глухо рокоча.
Вернул он слово и нареченной невесте свой, «цветику лазоревому (*подлинные слова И. А. Долгорукого в одной из записок Наталье Борисовне – автор.) Наташеньке», ибо считал, что нет права и силы, ему опальному, в немилости, тянуть юницу хрупкую под венец. Но Натальюшка о разлуке и слышать не хотела, твердо стояла на своем: не по – шереметьевски это, не по – родовому: от слова, раз данного, отсутупать, и
человека в беде бросить, тем паче – любимого человека!
Семнадцатого апреля 1730 года обвенчался князь Иван Алексеевич со своею любезною графинюшкою в церкви, в Горенках, в присутствии двух старушек – дальней родни с ее стороны,- и стала она княгинею Долгорукою. Ни брат невесты, знатный граф Петр Борисович, ни сестра Вера, ни младший братец Сережа, без памяти любивший ее когда то, – никто не почтил присутствием своим ни церковь, ни скромный свадебный ужин в доме! Глубокие глаза Натальи потемнели, наполнились тоскою, залегла скорбная складка у юных губ, и не могло ничто разгладить ее ни улыбки, ни поцелуи, ни хмельно - радостные ласки молодого супруга, смотрящего на жену не то с восторгом, не то с виноватинкой..
А через три дня после свадьбы, едва собрались молодые с первым визитом к родным мужа – дяде Сергею Григорьевичу, да жене его, как прискакал посыльный с бумагою именной под сургучовыми печатями, где было предписание строжайшее за подписью императрицы Анны «отправиться князьям Долгоруким всем семейством, включая « вдову – невесту» и молодых, в трехдневный срок в дальнюю свою вотчину северную - деревню Селище».
Вытье великое поднялось в доме, свекровь, княгиня Прасковья Юрьевна, так и повалилась кулем под ноги Наталье, та едва успела подхватить ее, ослабевшую, грузную, да на лавку усадить.
Катерина Алексеевна, старшая золовушка, едва оправившаяся от болезни недавней – родила прежде времени мертвого ребенка - горестного «наследника Государева», хлопнула рукою по столу, сдвинула брови, и вдруг, захлебнувшись слезами, покачнувшись, сдавленно крикнула: «Управы нет на них! И чем провинились мы? Видно, узнали ищейки Остермановы, что порожняя я стала, нет во мне царской крови, так теперь горло перегрызут!» – и уронила бессильно красивую чернокудрую голову на резную столешницу..
Наталья кинулась было и к ней - утешить, но наткнулась на жесткий взгляд свекра:
« Некогда, молодушка, слезы утирать, беги, вещи собирай, сказано ведь: в три дня выехать!»
И поднялся в доме Долгоруких шум да беготня со слезами вперемешку: запрягали лошадей, перетряхивали сундуки, укладывали мешки дорожные, зашивали - прятали драгоценности, выносили из дому иконы. Наталья все дивовалась про себя: зачем теплые вещи – то берут: неужто до зимы там пробудут, зачем драгоценности прячут, неужто открыто везти нельзя – не ворованное ведь? Но спросить не смела, да и сторонились ее, не разговаривали с нею в доме, смотрели, как на дитя неразумное, да на помеху.
Так, не спрося никого и - ни о чем, взяла с собою княгиня - молодушка только белье – платье носильное, пару икон, памятью драгоценных, книгу любимую: «Четьи – Минеи», да вышивание с пяльцами, да табакерку золоченую: подарок государев на сговоре.
В неделю, кой как, по апрельской распутице доехали до Селища, останавливаясь на ночевку в грязных избах да трактирах, и торопясь, торопясь, словно навлечь боясь на головы свои еще толику грозного императорского гнева!
Ехали, ошеломленные свершившимся, тихо утешая друг друга, да перебирая в памяти все, что предшествовало сей горестной неожиданности в их Судьбах, навеки связанных вместе.
Иван Алексеевич все сокрушался, что не уберег Государя, выходить не смог любимого Друга, и по злой воле рока все колесо истории российской вспять повернулось!
Да и то правда, нечего было за власть драться, в драке то той, властолюбии, себя позабыли, честь свою, на обман пошли, вот за то все – расплата!
Натальюшка утешала мужа, как умела и могла, говоря, что на все свершившееся – одна Воля Божия, и грех против нее идти и сомневаться в Провидении, которое их не оставит.
Благо, не на смерть же они едут, в свою деревню господскую, хоть и северную, да садами и рощами, лесами да пахотой, где охота вольная, дом поместительный, церковь, люди преданные, чего кручиниться? Сейчас, небось, в тех краях сирень да черемуха цветет, не хуже шереметьевского Кускова! Поживем - осмотримся, притихнем, а там глядишь и простит государыня, сменит опальность - благостью!
Князь улыбался ласково, глядя на жену, слушая ее лепет, качал головой в сомнении, но светлел лицом, менее хмурился.
Только доехали до вотчины желанной, отмыли в бане жаркой грязь недельную с дороги, да сели за стол – почаевничать, как опять пыль столбом, верховые скачут, конвойные: в минуту - полная усадьба солдат и строжайшее предписанье немедля, под строгим дозором, выехать на вечное поселение в город Березов, место ссылки опального князя Меньшикова. Город сей, вернее, городишко в такой тьмутаракани, что едва ли до него живым доберешься, да и сейчас возможно ли то: в несколько часов в дальний путь собраться?! Молодые – ладно, на ноги быстры, на сборы – скоры, а княгиня Прасковья Юрьевна, а князь Алексей Григорьевич – больные, да с недельного пути ослабевшие, а Катеринушка, коей все неможется?! Ужаснулась княгиня Наталья, повисла на руке мужа, слезно моля караульных дать им хоть сутки на сборы, хоть вечер, да – тщетно, у тех на все мольбы одни словеса: «нам велено и не хочем мы допустить оплошки».
Как собирались в том сумасшедшем угаре беготни - хлопотни, не могла вспомнить княгиня Наталья Борисовна позднее, сколь не силилась! В ушах ее стоял женский плач и крик дворовых, ржание коней, звон шпор, хлопанье дверьми и крышками сундуков, а в глазах - пылающее гневом лицо Катерины – золовушки, когда какой -то солдат пытался толкнуть ее в плечо, да окрик звонкий: «Куда прешь на Государеву невесту, орясина?!»
Очнулась – одумалась под вечер уже, в карете, укутанная в душегрею руками мужа и верной Марии Штрауден, что сопровождала ее вместе с Дуняшею – горничной - по личной охоте обеих – от самых Горенок подмосковных..
Двадцать четыре стражника, что сопровождали их неотступно в пути, поведали князьям - арестантам неслыханное: городишко Березов отстоит от столицы на четыре тысячи верст, там будут опальную фамилию содержать под жестоким караулом, никуда кроме церкви ходить дозволено не будет, и писать - никому нельзя!
«Подумайте, каковы мне были эти вести?!» – горестно восклицала в своих записках княгиня – инокиня позднее, - «первое – лишилась дому своего, и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них; как они будут жить без меня, брат менший мне был, который очень меня любил, сестры маленькие остались. О Боже мой, какая это тоска пришла! Кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и знать обо мне, где я и какова я.. Хотя я какую нужду ни буду терпеть, руку помощи никто мне не подаст: а может, им там скажут, что я уже умерла, меня и на свете нет..»
Но она была и жила. Вопреки всему. Наперекор. Единственной поддержкой в горести была ей любовь мужа, но и он иногда сердился, срывался беспричинно, в ворчании, видя ее отуманенные слезами глаза. Постепенно мудрела княгиня Натальюшка сердцем, смиряла боль свою. Нелегко ей то давалось, ох нелегко! Вот как проникновенно пишет она в своих записках:
« Истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску, и перестать плакать: я должна была его еще подкреплять, чтоб он себя не сокрушал, он всего свету дороже был.
Вот любовь до чего довела! Все оставила: и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним, и скитаюсь. Этому причина – все непорочная любовь, которой не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился и я для него, и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога, что он мне дал знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь жизнию своею заплатить, целый век странствовать и великие беды сносить, могу сказать – беспримерные беды!»
В довершение ко всем горестям тяжелого пути - то плыли по воде на стругах, то ехали по узким каменистым тропам на лошадях – трясло нещадно, казалось, душа вынимается, – узнала еще молодая княгинюшка, что тяжелехонька, но не обрадовалась тому, а опечалилась люто: выживет ли дитя от такой дороги да тряски, от холоду, да мокроты болотной? Утешить ее, успокоить, ободрить, смог только муж, да верная мадам Штрауден, кутавшая ее в свои шали и одеяла и беспокоившаяся каждую минуту о возможности помочь ей и поддержать ее смятенный дух веселыми наставлениями, бодрыми разговорами и шуткою. Но в Тобольске пришлось Наталье Борисовне рассстаться и с « верною мадам» и с девушкою Дуняшею - предписание не позволяло иностранной гражданке следовать за ссыльной, а самой ссыльной – иметь прислугу!
Огорошили Наталью Борисовну тою вестью охранники – стражники, залило горькими, немыми слезами ее глаза, но кричать в голос она не могла: сидела у постели смертельно больной свекрови, княгини Прасковьи Юрьевны.
При прощании с любимою воспитанницей, узнав, что у той при себе «ни полушки» денег, мадам Мария Штрауден отдала ей почти все свои сбережения и законопатила собственноручно своими одеялами и шалями для нее каюту – чулан, в котором предстояло плыть ссыльным супругам до места назначения. Наталья Борисовна до смерти помнившая силу преданности своей сдержанной наставницы вспоминала: « Вошла я в свой кают, увидела как он прибран.. Пришло мне время ее благодарить за ее ко мне любовь и воспитание; тут же и прощаться, что я ее здесь уже в последний раз вижу; ухватили мы друг друга за шеи, и так руки мои замерли, что не помню я как нас и растащили!»
Но на этом горести не кончились. От Тобольска до Березова ехали – плыли с такою опастностью, что едва остаались живы, раз попали в бурю и шторм, вдругорядь их едва не унесло бурным потоком грязной воды, не то сель, не то оползень, видели на небе сияние двух лун - (б. м. – кометы? – автор), слышали великие грозы и молнии, страдали не раз от оскорблений и поношений солдат караульных. Встретил же их городишко Березов, окутанный сырым туманом – неприветливо, хмуро: остовом Воскресенского монастыря – больше похожего на сарай -, в комнатах кельях которого им и предстояло жить. А княгине Натальюшке, да князю Ивану Алексеевичу в кельях тех места не хватило, выделили им сарайчик неподалеку и принялся молодой Долгорукий вместе с солдатами караульными и комендантом крепости, которому арестанты знатные приглянулись, строить свой первый дом на земле сибирской! Красоты здешней природы только и примиряли опаленные скорьбью сердца Долгоруких с монотонной маетностью тяжелой здешней жизни.
Княгиня Натальюшка вскорости сердечно передружилась с охраною и со всею семьею коменданта, с дочерью опального Меньшикова Александрою, а сын Меньшикова, вернувшись из столицы зачем то в березов подарил потом семье былого своего недруга – царского фаворита добротный дом, в котором жила в ссылке его собственная семья, до смерти светлейшего князя Александра Даниловича. Кто знает, что шевельнулось в гордом сердце старшего сына Светлейшего?
Может, сострадание, переплавленная в мудрость боль от неизбывных потерь, а может, - благодарная признательность за то, что украсил ссыльные земные дни его любимой сестры Марии своею горячею любовью к ней сродник князя Ивана Алексеевича, троюродный брат его, Федор Васильевич Долгорукий, сын дяди Василия Лукича?!
Обманом от родных приехал Федор Васильевич в ссылку за хрупкой красавицей Мариею Меньшиковой, чье сердце ради гордых огневых глаз Катеньки Долгорукой отверг решительно и разбил бессердечностью колкою когда то Петр Второй; женился на
« порушенной невесте царевой», стал отцом деток ее, и все бы ладно было, кабы не черный ор – оспа треклятая! Унесла она их всех, любящих и любимых, в могилу, а князь светлейший Александр Данилович горя того не вынес – сердце отказало! Так и умер в Березове.
У обоих молодых князей была до странности похожая судьба – и у бывшего царского фаворита, и у сына всесильного когда то при троне Светлейшего – оба они были братьями «порушенных царских невест», оба - всего лишились от царских же рук, только к одному - милость возвращалась, а от другого - отплывала все дальше, за дымчато – туманные берега моря – озера, на котором стоял острог - монастырь. Может, потому и одарил один, а другой – дар тот принял? Кто ведает, кто знает души людские до конца, кроме Бога?
Радовались одному молодые Долгорукие, что было у них пристанище, жилье, что не огрубели от горестей беспрестанных сердца их, что радовались взоры и листве зеленой и шуму крыльев птиц перелетных и синей глади озера – моря в безветренную погоду. Других поводов для радости было весьма мало: схоронили одного за другим родителей князя Ивана, не успевали гасить ссорами между братьями и сестрами его: те все вспыхивали друг на друга бранчливою злобою, делили имущество да остатки драгоценностей; выхаживали от жестоких простуд и слабостей сына своего Михайлушку – тот окреп лишь годам к пяти.. Топили печи по три раза на день, возились с нехитрым хозяйством: гусями да утицами, читали сохранившиеся книги.. Томительные зимние вечера проводили нередко и в семье коменданта крепости – острога, где женщины тихо вышивали покрова для церкви местной, а мужчины - играли в нарды, курили трубки. Вели нескончаемые, длинные разговоры о прежней блестящей жизни, о нравах придворных. Иной раз хмельная брага развязывала им языки и говорили они лишнее. Особенно горяч был во хмелю князь Иван Алексеевич.
Раз ляпнул он что то несуразное о Государыне Анне Иоанновне в присутствии новоприбывшего в острог поручика Овцына. Неведом был никому этот поручик, обаятельный, бесшабашный, бросающий горячие взгляды на княжну Екатерину Долгорукую, вдову – невесту. Та, в удивление всем, не отвергала его ухаживаний, позволяла целовать кончики пальцев, шепталась с ним о чем то в сенях, поддразнивала, кокетничала. Подарил ей Овцын и связку шкурок горнастаевых, якобы в надежде вымолить тайное свидание..
Это было опасно, да жалели Катеринушку все, за жизнь ее разбитую, не смели одергивать, боялись предостеречь! Да и уж больно обходителен был Овцын,
любил беседовать с опальными арестантами обо всем на свете, а те по простоте своей душевной, да с тоски по людям, и не заподозрили ничего дурного!
А жаль! Ох, как жаль! Из всего того неосторожного «острожного амура» вышла такая беда несусветная для Долгоруких, что только потом догадались они что просто попались на крюк хитрости Тайной Канцелярии в Петербурге, и что по прежнему вершатся там, в столице на Неве их грешные судьбы.
Поручик Овцын, подосланный нарочно в Березов служащими тайной канцелярии, искусно, аки лукавый, втравил вспыльчивого князя Ивана Алексеевича в драку, вынуждая вступиться за честь сестры Екатерины Алексеевны, к которой стал приставать тобольский подъячий Тишин, случившийся на то время в доме коменданта. Иван Алексеевич, в то время сильно подверженный упадку духа и слабый на хмель, под рался с ехидным подъячим столь яростно, что донесли немедля о том начальству, да еще присовокупили ко всему хмельные, неосторожные слова князя, что «Бирон, де, государыню Анну Иоанновну штанами крестил!»
Кара и жесточайшая, не замедлила последовать!
Ивана Алексеевича, как бунтаря и зачинщика главного, посадили на хлеб и воду, в темную яму в остроге. Еду ему спускали вниз по веревке, а Наталья Борисовна слезновымаливала у солдат разришения принять лишний кусочек, да позволить ей побыть с мужем наедине хоть полчаса. Разрешали, с острасткою, скрепя сердце.
Впал князь в отчаяние, видел сны дурные, спал худо, мучался болями во всем теле, ломота, хруст, должно быть, от недоедания, от сырости подземельной; и нелегко было Наталье Борисовне утешать его, ведь и сама хворала – вторая беременность ее протекала больно уж тяжело. Но каким то чудом силы в себе находила, хотя ночами глаза буквально слепли от слез, душа разрывалась от надсады, от дум горестных. Что ждало их, горемычных, впереди? Наталья Борисовна не ведала. Ванюша ее сидел аки зверь затравленный, в яме, братьев его, Александра и Николая, наказали батогами, те ходили, словно проглотив языки, сверкая злыми очами, добрейшего к ним коменданта крепости разжаловали в солдаты! Ждать ли милости Божией или покориться? Не ведала княгиня, только сжимала горестно губы, ни в чем ни разу мужа не упрекнув, не отругав.. Писала о нем на склоне лет:
« Он рожден был в натуре ко всякой добродетели склонной, хотя в рокоши и жил, яко человек, только никому он зла не сделал и никого ничем не обидел, разве что нечаянно… Я все в нем имела: и милостивого мужа и отца, и учителя и старателя о спасении моем. Я сама себя тем утешаю, что вспоминаю благородные поступки его, и счастливою себя считаю, что по доброй воли свою жизнь ради него потеряла. Тогда, кажется, и солнце не светило, когда его рядом не было.»
Солнце не светило и в тот день когда свершилось самое страшное в жизни Натальи Борисовны – через четыре с лишком месяца «звериного сидения» увезли ее мужа глухою северною ночью, вместе с братьями и сестрами его, по воде на стругах, в сторону Тобольска, под строгим дозором.
Сгоняли на баржи прикладами и штыками. Куда - никто не знал, даже священник местный отец Матвей.
Тюрьма осталась брошеною, раскрытой, и комендант, дабы не обвинили его в попустительстве «жене арестантской» посадил в сырую острожную яму саму княгиню: больную, разбитую, с новорожденным младенцем на руках. Старший сын ее, Мишенька, бегал почтибез призору под окнами тюрьмы, целыми днями пытаясь в окошечко увидеть матушку с братцем или гоняя палочкой стайку домашних гусей, что одни оставались его преданными товарищами, оберегая мальчика от собак, а то и от недоброго человека, махая крыльями и неподступно шипя! Кормили мальчика и присматривали за домом Долгоруких местные бабы - солдатки, ругавшие коменданта «злыдарем и нехристем».
Они же носили еду и княгине.
Наталья Борисовна почти ослепла от слез, глядя в окно на сына, несколько раз пыталась было умолять коменданта выпустить ее, но тот все упрямился, и она бессильно смолкла в просьбах, совсем было отчаявшись в недоброй Судьбе своей! Близка стала к помешательству.
Вызволение пришло неожиданно. Занесло в их края неведомо каким чудом французского ученого - астронома Делиля, и безмерно удивился он, услышав на краю захолустья сибирского, перед острогом, французскую речь маленького мальчика лет семи: тот сидел на земле, и, раскинув руки, обнимал ими стайку гусей, что то лепеча на благозвучном, знакомом путнику наречии. Делиль немедля спросил у дитяти - кто он, потом задал еще вопрос, еше и еще, а потом – в ужасе замахал руками и стремглав понесся на крыльцо острога!
Через несколько минут дверь камеры – ямы отворилась, в нее заглянул заискивающе улыбаясь упрямый комендант, а следом за ним влетел рассерженный и потрясенный услышанным и увиденным профессор Сорбонны!
Увидев же на руках дамы – арестантки, учтиво приветствуюшей его поклоном и улыбкой, младенца в пеленах, француз от негодования потреял дар речи, а после, разразясь отборнейшей бранью, схватил за шиворот коменданта, отшвырнул его к двери и гневно приказал немедля освободить «несчастную мать», грозясь поведать о самоуправстве «ретивого Цербера» самой русской монархине Анне Иоановне! Комендант, заикаясь от испуга, рассыпался в галантно - пьяных извинениях перед растерянной княгинею и «важным гостем из столиц», и беспрекословно отворил двери.
Делиль под руку вывел из острога обессиленную княгиню, и целый месяц, пока был в Березове и проводил там свои астрономические опыты, не оставлял ее своим любезным вниманием, лечил отварами трав, составленных по каким то старинным латинским книгам врачевания, расспрашивал о судьбе Долгоруких, утешал рассказами о неведомой княгине Европе, и, кроме того, заставил Наталью Борисовну написать челобитную в Петербург, на имя Государыни, с просьбою освободить ее и детей и позволить им вернуться в Москву или Петербург.
Было в это в мае – июне 1740 года, а уже 17 июля того же года княгиня Наталья Борисовна Долгорукая уже покинула Березов, и ехала вместе с двумя малолетними детьми в Москву. По высочайшему повелению Императрицы Анны ссылка ее была окончена. Длилась она десять лет, но восемь из них княгиня была все ж - таки рядом с любимым мужем, а последние два года, с той страшной темной ночи - она ровно ничего не знала о судьбе его, и это то ее более всего мучило. Узнала Наталья Борисовна о супруге только лишь в столице, от родных и свойственников, но лучше было бы наверное, не знать ей того ужаса, что сокрушил немыслимо ее душу.
Восьмого ноября 1739 года князя Ивана Алексеевича Долгорукого, обвиненного в государственной измене и заговоре супротив Государыни Императрицы, казнили лютейшим способом – четвертованием!
А перед этим жестоко и долго пытали: подвешивали на дыбе, тянули жилы, били батогами, кнутом.
От всего пережитого помутился у князя разум, впал он в полубредовое состояние, и рассказывал даже то, о чем его и не спрашивали: о подложной духовной Петра Второго, бесследно сгоревшей в огне, о тайне любимой сестры Катеринушки,
«порушенной невесты», а более всего - о любви своей к жене, Наталье Борисовне, оставшейся в Сибири без вести о нем. Считал себя князь пред нею непомерно виновным, просил Бога защитить ее, и все бормотал Молитву хранительную, дух укрепляющую. В день ужасной казни своей на Скудельническом поле, в Москве, Иван Алексеевич вел себя мужественно, исповедавшись и причастившись, надел чистую рубаху.
Когда палач отсек ему правую руку – читал псалом, и продолжал чтение сие, пока не потерял сознание от немыслимой боли. Палач тогда уж начал рубить правую ногу.
Последними словами князя Долгорукого были: «Благодарю тебя, Господи, что сподобил мя познать милость Твою!».
Братья же Ивана Алексеевича, Николай и Александр, наказаны были битьем батогами, вырезанием языков, и сосланы в каторжные работы на рудники. Сестры - тоже жестоко биты кнутами и сосланы в дальние соловецкие монастыри. Вот так всесильный, лукавый Бирон, «змей – сатана с медоточивым голосом» исполнил свой коварный план – извести род Долгоруких под корень. Зависти тайной и оттого – особенно злобной и ядовитой - было полно его поганое сердце.
Зависти к чему то, что эфемерно, летуче, словно воздух, мираж, мечтанье: власть, влияние, гордыня родовая, тщеславие родом древним.
Но власти и влияния уже давно не было у Долгоруких, а гордыня и тщеславие превратились от уроков Судьбы жестокосердных - в гордость достойную.. А может статься, они – всегда ими и были?..
Кто знает, может лучше было бы не знать Наталье Борисовне, двадцативосьмилетней княгине – вдове, всех ужасающих подробностей казни любимого мужа! Заметили близкие, что непосильно тяжким грузом легло это знание на ее душу. Хотя красивое лицо ее редко выдавало смятение, глаза наполнились скорбью и тоской, и ничего не могло ее развеять – выветрить, тоску – скорбь эту!
Возвратилась она в Москву; с радостью и теплом приняли ее в семействе брата, графа Петра Борисовича: тот к сему часу остепенился окончательно, женясь на богатейшей невесте России, княжне Варваре Черкасской, росла и ширилась фамилия Шереметьевых. Наталья Борисовна стала крестною матерью младшей дочери Петра Борисовича, Анны.
По указу новой императрицы Елизаветы Петровны возвращены Долгорукие были из ссылок и монастырей, одарены имениями, а женщины -призваны ко Двору. Налаживалась жизнь.
Наталья Борисовна пыталась усердно хозяйствовать в имениях, менять обветшавшие мебели, разводить цветы, холить запущенный сад в черемуховых кустах.. Но холодно было душе ее, чувствовала она себя птицею с перебитыми крыльями и не раз горько признавалась подруге своей, княжне Александре Меньшиковой, что, кабы не дети, ушла бы она сей же час в монастырь!
Красота ее все еще цвела пышным цветом, привораживала многих, а затаенная печать страдания в огромных очах придавала всему ее облику еще больше таинственной прелести.
Во время короткого пребывания Натальи Борисовны в Петербурге подружилась она при Дворе с Великою княгиней Екатериной Алексеевной, будущей Императрицей, и та потом описывала в своих мемуарах, как смешно и немного наивно пытался ухаживать за «страдалицей - княгиней» очарованный ею, сам Великий князь Петр Петрович, а она «обращалась с ним мудро и ласково, будто с малым ребенком, а из глаз ее всегда струилась мягкая печаль». Великая княгиня обворожена была Натальею Борисовной магически, и признавалась ей искренне, что пример княгини Долгорукой не раз вдохновлял ее смятенную душу в печальные, трудные минуты, каких в жизни Екатерины Алексеевны было тоже – немало.
К Наталье Борисовне многажды и сватались, и обещались «составить счастие и ее и детей», но душа ее как то оставалась закрытой на замок. Чем объяснить это, и как, она не могла понять, но все чаще овладевала ею нездешняя тоска маетная, и видела она во сне мужа зовущего ее то в белый цветущий сад, то в открытую церковь без купола, где горела вместо свечей огромная, яркая звезда… Видела она мужа изможденным, рубище его в кровавых пятнах и металась оттого, что не могла поехать на могилу его, праху поклониться! По совету императрицы Елизаветы Петровны, очень благоволившей к княгине, начала Наталья Борисовна постройку церкви на Воздвиженке. Храм вышел славный, но и его открытые двери не успокоили, не утишили ее душевного пожара. Болела сердце и за младшего - Дмитрия – все чаще стал он хворать, скрутила его немочь черная, бился он в припадках падучих, и никакие наговоры и заговоры бабушек - травниц не помогали. Только руки материнские да молитва!
А однажды увидела Наталья Борисовна сон – явь, видение яркое: как наяву: будто сидит она на лавке, около монастыря, в одежде инокини, и лицо ее такое спокойное, умиротворенное, будто падает на него отсвет света нездешнего, звезды яркой небесной.
А под ногами - плита могильная.
Поняла Наталья Борисовна тогда по надписи, что сие пред нею – стены Киево Печерской, Фроловской Лавры, где похоронен был ее батюшка, фельдмаршал «гнезда Петрова», граф Борис Шереметьев..
Очнулась она от видения странного – сон не сон, явь не явь и поведала близким и родным, что хочет она укрыться в монастыре, утишить там скорбь свою неизбывную, быть поближе к душе любимого мужа, да, может статься, и сыну младшенькому отмолить у Матушки заступницы Божией исцеление от болезни страшной.
Старший сын ее, князь Михаил, к тому времени уже женатый, обремененый семьею и детьми, возражать матери не стал – духу не хватило, ибо относился к ней со столь высоким уважением, что, порой, ее саму отропь брала.
Брат Петр Борисович и невестка Варварушка отговаривать тоже не стали, хотя и поварчивали вначале.
Провела Наталья Борисовна в монастыре последние восемнадцать лет своей жизни.
Дали ей имя инокини Нектарии. Относились к ней ласково и уважительно, строгими монастырскими бдениями не тревожили, жила она свободно, мог навещать ее в любое время всяк, кто хотел, но сама она была усердной молитвенницей, трудилась не покладая рук, вышивала для монастыря и монастырских церквей бисером и жемчугом, ухаживала за могилами брошенными, привечала странников и больных в монастырском приюте. Написала она в келье своей книгу « Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой» и подарила внуку Ивану. Подарила она ему и кольцо жемчужное с гранатами, то самое, которое поднес ей на обручение князь ее любимый, Иван Алексеевич.
Сберегла она кольцо это, несмотря на все невзгоды и горести жизни своей, и завещала Ванюше – младшему, как память о себе.. Памяти о себе ей нечего было стыдиться: освещена была Память сия высоким и чистым светом любви. Любви, в которой много было живого и теплого, прощения и жалости, слез и скорби, заблуждений и понимания, но было и много такого, что считала Наталья Борисовна истинным Даром Божиим, освятившим всю ее «многоскорбную жизнь».
Княгиня Наталья Борисовна Шереметьева – Долгорукая скончалась в 1771 году, лишь на два года пережив своего младшего сына, Дмитрия. Материнская молитва не спасла болезненного князя. Припадки падучей завершились сумасшествием. Он скончался в полном затмении разума, а материнское сердце, надорванное горестями жизни, сокрушилось этим окончательно. У Натальи Борисовны от печали и тоски началась скоротечная чахотка. Точная дата ее смерти не известна. На память о ней нам осталась лишь прекрасная и искренняя книга о ее любви, страданиях, мужестве, о блистательной неровности ее Судьбы, которую она выбрала сама.

«Я готова была с ним хотя все земные пропасти пройти»
Дочь фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметьева, сподвижника Петра I, в пять лет потеряла отца, а в четырнадцать - мать. Детство Наталья Борисовна провела в доме Шереметьевых на Фонтанке. Позже она писала: «… Молодость несколько помогала терпеть в ожидании в предбудущем счастия; думала еще: будет и мое время, повеселюсь на свете; а того не знала… что надежда на будущее обманчива бывает…»
Юную красавицу окружили женихи, среди которых выделялся двадцатилетний князь Иван Алексеевич Долгорукий, любимец императора Петра I. В пятнадцать лет она стала невестой князя Долгорукого. На торжественном обручении присутствовал весь царский двор. Царили радость и веселье, молодых осыпали подарками. «Казалось мне тогда по моему молодоумию, что это все прочно и на целый мой век будет, а того не знала, что в здешнем свете ничего нет прочного, а все на час», - вспоминая те времена, писала Наталья Борисовна.
Смерть государя Петра II, обрученного с сестрою жениха Натальи Борисовны, все изменила в одночасье. «Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда было со мною - не помню. А как опомнилась, только и твердила: ах пропала, пропала! Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают, что же было и мне ожидать…» Родные просили Наталью, чтобы она отказала жениху. Императрица Анна Ивановна предлагала ей выгодное замужество. Но юная красавица оставалась непоколебимой, утверждая, что станет женою любимого человека, а не женою денег, богатства и чинов. «Войдите в рассуждение, какое мне это утешение и честная ли это совесть, когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему… Я такому бессовестному совету согласиться не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе… Я не имела такой привычки, чтобы сегодня любить одного, а завтра другого… я в любви верна: во всех злополучениях я была своему мужу верный товарищ… Плакали оба и присягали друг другу, что нас ничего не разлучит, кроме смерти. Я готова была с ним хотя все земные пропасти пройти». И еще: «Правда, что я не так много дурного думала, как со мной сделалось… Мне тогда казалось, что не можно без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь, или имение…»
Они обвенчались в церкви подмосковного имения князей Долгоруких с оказавшемся символическим названием Горенки. Никто из Шереметьевых на свадьбе не присутствовал. Всего через три дня после свадьбы вышел указ о ссылке в пензенскую деревню. «Обоим нам и с мужем было 37 лет… Я думала… что очень скоро нас воротют». Родные не приехали проститься. «Итак, мы, собравшись, поехали. С нами собственных людей было десять человек да лошадей его любимых верховый пять… едем в незнакомое место, и путь в самый разлив, в апреле месяце… со мной поехала моя мадам, которая за маленькой за мной ходила, иноземка, да девка, которая при мне жила».
В первом же провинциальном городке, который они проезжали, из нагнал гвардии капитан с новым указом: отобрать верховый лошадей: «в столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали». Через три недели пути, полные приключений, когда пришлось и в поле ночевать в палатках, и застревать в болоте, и вовсе не спать, наслушавшись слухов о бесстыдстве местных разбойников, их нагнал новый указ: отправляться в Сибирь в Березов. «Великий плач сделался в доме нашем; можно ли ту беду описать? Я не могу ни у кого допроситься, что будет с нами, не разлучат ли нас… Велели наши командиры кареты закладывать; видно, что хотят нас везти, да не знаю, куда. Я так ослабла от страху, что на ногах не могу стоять». Все семью посадили в кареты, Наталью Борисовну - вместе с мужем. Со слов мужа она узнала, что велено «под жестоким караулом везти их в дальние города, а куда, не велено сказывать». Однако ее свекру удалось выведать у офицера, что повезут их за четыре тысячи верст от столицы и будут содержать там под строжайшей охраной без права переписки и встреч, отпуская только в церковь. «Подумайте, каковы мне эти вести; лишилась дому своего и всех родных своих оставила; я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня; брат маленькой мне был, который меня очень любил; сестры маленькие остались. Боже мой!.. Думаю, я уже никого не увижу своих… руки помощи никто мне не подаст; а может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: лучше ей умереть, а не целый век мучаться».
На одной из остановок Наталья Борисовна узнала, что дальше их повезут «водой» на готовящемся специально для этого судне, и ей придется расстаться со своей воспитательницей и прислугой. «Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить… ходила на… судно… все там прибирала, обивала стены, чтобы сырость не прошла, чтобы я не простудилась…» Своей воспитаннице отдала она свои последние деньги, «сумма не очень была велика, шестьдесят рублей, с тем я и поехала». Прощание было тяжелым, «ухватились мы друг за друга за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с нею растащили».
А впереди их ждали новые страдания, лишения и прощания. В своих воспоминаниях Наталья Борисовна подробно описала их путь к месту ссылки сквозь пронизывающий ветер и проливной дождь. Однажды попали в сильную грозу, когда «сделался великий ветер, буря на реке, гром, молния - гораздо звончее на воде, нежели на земле… судно вертится с боку на бок, как гром грянет, так и попадают люди». Случалась и тихая погода, «тогда сижу под окошком в своем чулане; когда плачу, когда платки мою, вода очень близка… а бедная свекровь моя так простудилась от этой мокроты, что и руки и ноги отнялись, и через два месяца живот свой окончила». Немало вытерпеть пришлось, когда путь лежал через горы. «Эта каменная дорога, я думала, что у меня сердце оторвет, сто раз я просилась: дайте отдохнуть! никто не имеет жалости».
Затем снова пересели на судно. «Оно было отставное, определено на дрова… какое случилось, такое и дали, а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить, однако, как не воля Божия, доплыли до показанного места живы».
В Березове прожили восемь лет. «Не можно всего страдания моего описать и бед, сколько я их перенесла… До такого местечка доехали, что ни пить, ни есть, и носить нечева, ничево не продают, ниже калача». Приставленный офицер, относившийся к арестантам как к преступникам, «однако со всею своею спесью ходил к нам обедать». В Березове умерли свекор и свекровь, мужа Натальи Борисовны увезли сначала в Тобольск, затем в Новгород, там судили и казнили четвертованием, его братьев сослали на каторжные работы, а сестер отправили в монастырь. О казни мужа Долгоруковой не сообщили. «Вот любовь до чего довела - все оставила, и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним, и скитаюсь… Мне казалось, что он для меня родился, и нам друг без друга жить нельзя…» Наталья Борисовна осталась в Березове с двумя сыновьями - Михаилом и Дмитрием.
Между тем в царском дворце наступили перемены. Умерла Анна Леопольдовна. На престол вступила Елизавета Петровна. Все оставшиеся в живых Долгорукие были возвращены из ссылки и заточения. Когда Наталья вернулась, ей было двадцать восемь лет.
По возвращении княгиня узнала о казни мужа. И на том месте, где он похоронен, построила храм. Она отклонила все предложения о замужестве и посвятила себя воспитанию сыновей. Когда сыновья подросли, княгиня Долгорукая постриглась во Флоровском монастыре в Киеве. Она бросила в Днепр свой обручальный перстень и приняла имя Нектария. «Счастливу себя считаю…» - писала монахиня Нектария в своих записках.
Ее старший сын Михаил вступил в брак с княжной Голицыной. Внук княгини, поэт Иван Михайлович Долгорукий, названный Иваном в честь дела, вспоминал: «Часто, держа меня на коленях, она сквозь слезы восклицала: “Ванюша, друг мой, чье имя ты носишь!” Несчастный супруг ее беспрестанно жил в ее мыслях».
Младший сын Дмитрий сошел с ума от несчастной юношеской любви и скончался за два года до смерти матери в том же монастыре.
В 1771 году на 58-м году жизни закончила свои дня Наталья Борисовна Долгорукая. На ее могильной плите написано: «… в супружество вступила в 1730 году апреля 5, овдовела в 1739 году ноября 8 числа, постриглась в монахини в Киево-Флоровском девичьем монастыре в 1758 году сентября 28 и именована при пострижении Нектария, и в том имени приняла схиму в 1767 году марта 18 числа, и пожив честно, благородно по чину своему, скончалась в 1771 году 14 июля».
Для потомков остались «Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметьева»

любовные истории

Княгиня
Наталья Борисовна Долгорукая

«Я готова была с ним хотя все земные пропасти пройти»

Дочь фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметьева, сподвижника Петра I, в пять лет потеряла отца, а в четырнадцать - мать. Детство Наталья Борисовна провела в доме Шереметьевых на Фонтанке. Позже она писала: «… Молодость несколько помогала терпеть в ожидании в предбудущем счастия; думала еще: будет и мое время, повеселюсь на свете; а того не знала… что над ежда на будущее обманчива бывает…»

Юную красавицу окружили женихи, среди которых выделялся двадцатилетний князь Иван Алексеевич Долгорукий, любимец императора Петра I. В пятнадцать лет она стала невестой князя Долгорукого. На торжественном обручении присутствовал весь царский двор. Царили радость и веселье, молодых осыпали подарками. «Казалось мне тогда по моему молодоумию, что это все прочно и на целый мой век будет, а того не знала, что в здешнем свете ничего нет прочного, а все на час» , - вспоминая те времена, писала Наталья Борисовна.

Смерть государя Петра II, обрученного с сестрою жениха Натальи Борисовны, все изменила в одночасье. «Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда было со мною - не помню. А как опомнилась, только и твердила: ах пропала, пропала! Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают, что же было и мне ожидать…» Родные просили Наталью, чтобы она отказала жениху. Императрица Анна Ивановна предлагала ей выгодное замужество. Но юная красавица оставалась непоколебимой, утверждая, что станет женою любимого человека, а не женою денег, богатства и чинов. «Войдите в рассуждение, какое мне это утешение и честная ли это совесть, когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему… Я такому бессовестному совету согласиться не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе… Я не имела такой привычки, чтобы сегодня любить одного, а завтра другого… я в любви верна: во всех злополучениях я была своему мужу верный товарищ… Плакали оба и присягали друг другу, что нас ничего не разлучит, кроме смерти. Я готова была с ним хотя все земные пропасти пройти» . И еще: «Правда, что я не так много дурного думала, как со мной сделалось… Мне тогда казалось, что не можно без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь, или имение…»

Они обвенчались в церкви подмосковного имения князей Долгоруких с оказавшемся символическим названием Горенки. Никто из Шереметьевых на свадьбе не присутствовал. Всего через три дня после свадьбы вышел указ о ссылке в пензенскую деревню. «Обоим нам и с мужем было 37 лет… Я думала… что очень скоро нас воротют». Родные не приехали проститься. «Итак, мы, собравшись, поехали. С нами собственных людей было десять человек да лошадей его любимых верховый пять… едем в незнакомое место, и путь в самый разлив, в апреле месяце… со мной поехала моя мадам, которая за маленькой за мной ходила, иноземка, да девка, которая при мне жила».

В первом же провинциальном городке, который они проезжали, из нагнал гвардии капитан с новым указом: отобрать верховый лошадей: «в столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали». Через три недели пути, полные приключений, когда пришлось и в поле ночевать в палатках, и застревать в болоте, и вовсе не спать, наслушавшись слухов о бесстыдстве местных разбойников, их нагнал новый указ: отправляться в Сибирь в Березов. «Великий плач сделался в доме нашем; можно ли ту беду описать? Я не могу ни у кого допроситься, что будет с нами, не разлучат ли нас… Велели наши командиры кареты закладывать; видно, что хотят нас везти, да не знаю, куда. Я так ослабла от страху, что на ногах не могу стоять». Все семью посадили в кареты, Наталью Борисовну - вместе с мужем. Со слов мужа она узнала, что велено «под жестоким караулом везти их в дальние города, а куда, не велено сказывать». Однако ее свекру удалось выведать у офицера, что повезут их за четыре тысячи верст от столицы и будут содержать там под строжайшей охраной без права переписки и встреч, отпуская только в церковь. «Подумайте, каковы мне эти вести; лишилась дому своего и всех родных своих оставила; я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня; брат маленькой мне был, который меня очень любил; сестры маленькие остались. Боже мой!.. Думаю, я уже никого не увижу своих… руки помощи никто мне не подаст; а может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: лучше ей умереть, а не целый век мучаться».

На одной из остановок Наталья Борисовна узнала, что дальше их повезут «водой» на готовящемся специально для этого судне, и ей придется расстаться со своей воспитательницей и прислугой. «Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить… ходила на… судно… все там прибирала, обивала стены, чтобы сырость не прошла, чтобы я не простудилась…» Своей воспитаннице отдала она свои последние деньги, «сумма не очень была велика, шестьдесят рублей, с тем я и поехала». Прощание было тяжелым, «ухватились мы друг за друга за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с нею растащили».

А впереди их ждали новые страдания, лишения и прощания. В своих воспоминаниях Наталья Борисовна подробно описала их путь к месту ссылки сквозь пронизывающий ветер и проливной дождь. Однажды попали в сильную грозу, когда «сделался великий ветер, буря на реке, гром, молния - гораздо звончее на воде, нежели на земле… судно вертится с боку на бок, как гром грянет, так и попадают люди». Случалась и тихая погода, «тогда сижу под окошком в своем чулане; когда плачу, когда платки мою, вода очень близка… а бедная свекровь моя так простудилась от этой мокроты, что и руки и ноги отнялись, и через два месяца живот свой окончила». Немало вытерпеть пришлось, когда путь лежал через горы. «Эта каменная дорога, я думала, что у меня сердце оторвет, сто раз я просилась: дайте отдохнуть! никто не имеет жалости».

Затем снова пересели на судно. «Оно было отставное, определено на дрова… какое случилось, такое и дали, а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить, однако, как не воля Божия, доплыли до показанного места живы».

В Березове прожили восемь лет. «Не можно всего страдания моего описать и бед, сколько я их перенесла… До такого местечка доехали, что ни пить, ни есть, и носить нечева, ничево не продают, ниже калача». Приставленный офицер, относившийся к арестантам как к преступникам, «однако со всею своею спесью ходил к нам обедать». В Березове умерли свекор и свекровь, мужа Натальи Борисовны увезли сначала в Тобольск, затем в Новгород, там судили и казнили четвертованием, его братьев сослали на каторжные работы, а сестер отправили в монастырь. О казни мужа Долгоруковой не сообщили. «Вот любовь до чего довела - все оставила, и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним, и скитаюсь… Мне казалось, что он для меня родился, и нам друг без друга жить нельзя…» Наталья Борисовна осталась в Березове с двумя сыновьями - Михаилом и Дмитрием.

Между тем в царском дворце наступили перемены. Умерла Анна Леопольдовна. На престол вступила Елизавета Петровна. Все оставшиеся в живых Долгорукие были возвращены из ссылки и заточения. Когда Наталья вернулась, ей было двадцать восемь лет.

По возвращении княгиня узнала о казни мужа. И на том месте, где он похоронен, построила храм. Она отклонила все предложения о замужестве и посвятила себя воспитанию сыновей. Когда сыновья подросли, княгиня Долгорукая постриглась во Флоровском монастыре в Киеве. Она бросила в Днепр свой обручальный перстень и приняла имя Нектария. «Счастливу себя считаю…» - писала монахиня Нектария в своих записках.

Ее старший сын Михаил вступил в брак с княжной Голицыной. Внук княгини, поэт Иван Михайлович Долгорукий, названный Иваном в честь дела, вспоминал: «Часто, держа меня на коленях, она сквозь слезы восклицала: “Ванюша, друг мой, чье имя ты носишь!” Несчастный супруг ее беспрестанно жил в ее мыслях».

Младший сын Дмитрий сошел с ума от несчастной юношеской любви и скончался за два года до смерти матери в том же монастыре.

В 1771 году на 58-м году жизни закончила свои дня Наталья Борисовна Долгорукая. На ее могильной плите написано: «… в супружество вступила в 1730 году апреля 5, овдовела в 1739 году ноября 8 числа, постриглась в монахини в Киево-Флоровском девичьем монастыре в 1758 году сентября 28 и именована при пострижении Нектария, и в том имени приняла схиму в 1767 году марта 18 числа, и пожив честно, благородно по чину своему, скончалась в 1771 году 14 июля».

Для потомков остались «Своеручные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой, дочери фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметьева»

Портрет Натальи Долгоруковой. Сер. XVIII века. ГТГ, Москва

Наталья Борисовна родилась в 1714 г. от второго брака Шереметева с Анной Петровной Салтыковой. Чтобы понять, в какой духовной и душевной атмосфере воспитывалась Наташа и другие дети графа, нужно вспомнить, что “дом графа Шереметева был прибежищем для всех неимущих: за стол его, на котором не ставилось менее пятидесяти приборов, даже в походное время, садился всякий, званый и незваный, знакомый и незнакомый, только с условием не чиниться перед хозяином. Обеды его, приготовленные лучшим образом, не обращались никогда в шумные пиры: фельдмаршал ненавидел излишество и не любил бесед... в которых кубки с вином играли главную роль”.

“Несмотря на малое просвещение того времени, молодые люди считали за честь и славу, если могли попасть в вечерние собрания фельдмаршала. Не было человека вежливей и ласковей его в обращении... Последние годы жизни своей посвятил он благотворительности: бедные семейства толпились вокруг дома его. Вдовы с детьми, лишенные надежды к пропитанию, и слабые старцы, потерявшие зрение, получали от него всевозможное пособие. Герой был отец сирот, принимал их в свое покровительство...” (Бантыш-Каменский Д.Н., Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов. М., 1991, ч. 1, стр. 58,59).

Б. П. Шереметев умер, когда дочери Наташе исполнилось всего 5 лет. Анна Петровна, мать ее, воспитывала детей, а родила она еще пятерых) в том, старинном, русском духе, который снизу, из глубины, удерживал все русское в народе, сопротивляясь... нет, не новому, это же бесполезно, это понимает даже самый яростный приверженец старины, но тому гадостному, грязному, мерзкому, что тянуло страну и народ в аморальную пропасть, в духовное разложение нации.

Автор данных строк не является яростным антимонархистом и не ставит своей целью порочить и поливать грязными словами династию Романовых, которая, чтобы о ней не говорили, исполнила-таки свое историческое предназначение. Более того, автор с пониманием относится ко всякого рода отклонениям в поведении и в быту в царских дворцах. Это действительно сложно имея все в неограниченном количестве (деньги, драгоценности, дворцы, прислугу, леса, поля, реки, моря, озера, женщин, или мужчин, если речь идет о царствующих женщинах, лошадей, собачек, ружья... и чего там еще нужно царям и царицам для счастливой жизни), отказываться от своего счастья и просиживать днями и ночами над государственными бумагами, ходить на заседания, что-то там решать, говорить - зачем все это хлопотное, суетное, когда существуют разные опытные Остерманы, Бироны, Минихи, либо Шереметевы, Меншиковы?! Да, когда пишешь умные книги, тогда нужно все это - грязное, аморальное - ругать, клеймить позором. А когда ты император (или императрица), когда любая женщина во дворце (любой мужик) мечтает хоть разок переспать с монаршей особой и при этом очень понравиться императору (или императрице)?! Как это все сложно, в самом деле!

Как сложно отказаться от соблазна просто мечтать, если ты, скажем, еще не император (или императрица), а уж как сложно отказаться от этого дьявольского соблазна, когда переспать с тобой мечтают тысячи, сотни тысяч соотечественников (или соотечественниц), весьма пригожих на вид! Серьезное это дело. Особенно во времена распущенные, каковым XVIII век и являлся.

И какими же, воистину великими предстают пред взорами потомков такие Наташеньки Шереметевы, в замужестве Долгорукие, которые, имея все возможности сделать себе семейное счастье легким путем, отказывались от него!

Летом 1728 года умерла Анна Петровна, мать Натальи Шереметевой.

Иван Алексеевич Долгоруков (1708-1739)- князь, придворный, фаворит императора Петра II; сын А. Г. Долгорукова, дед И. М. Долгорукова.

Обручение было роскошным. Оно состоялось в самом конце 1729 года. Еще жив был князь Меншиков. Гости завалили молодых людей богатыми подарками. Гуляли по этому случаю с размахом. Народ собрался радостный. Самая счастливая пара в жизни дочери великого полководца и политика началась шумно. Но продолжалась она так мало!

В начале января Петр II заболел и 19 января, в день двух свадеб (вот погулял бы русский народ на славу!) пятнадцатилетний император умер, своей смертью, сокрушив мечты Долгоруких и Натальи Шереметевой.

Неосторожный Иван Алексеевич на заседании “верховников” предложил кандидатуры невесты Петра II на императорский престол. Поговаривают даже, что существовало подложное завещание, подписанное им за царя. Голицыны перехватили инициативу, на престол, как было сказано выше, воссела Анна Ивановна, и над кланом Долгоруких нависла смертельная опасность. Громогласный клич Ивана поставил клан вне закона. Все знающие об этом, то есть все “верховники”, понимали это. Да и другие высокопоставленные люди, даже не слышавшие предложения лучшего дружка скончавшегося императора, что дни Долгоруких сочтены.

Знали об этом Шереметевы. Они уговаривали юную Наталью отказаться от брака с Иваном Алексеевичем, нашли ей нового жениха. Они заботились о ее счастье и о своем благополучии. В “своеручных записках княгини Натальи Борисовны Долгорукой” зафиксирован ответ невесты. Он может показаться слишком уж морализированным, но автор имел на это полное право!

“...Честная ли это совесть, когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он несчастлив, отказать ему. Я такому бессовестному совету согласиться не могла”.

И в апреле 1730 года в Горенках, подмосковном имении князей Долгоруких, справили они свадьбу, которую вполне можно было назвать поминками по ушедшим счастливым временам. Плакали на свадьбе да не от радости, такое иной раз бывает с добрыми людьми, а от беды тяжелой, надвигавшейся. Наталья Борисовна Долгорукая заплаканная приехала в дом могучего древнего клана, а через три дня началась новая полоса в жизни молодой семьи и старого рода, печальная полоса.

Явился в Горенки сенатский секретарь, зачитал указ Анны Ивановны: в ссылку весь род отправить, в пензенские деревни. Опечалился отец и сын, а жена молодая, не понимая грозной сути происходящего, поехала в Москву в надежде что-то разузнать. Пока мыкалась по знакомым, теперь уже будто и незнакомым, еще один приказ пришел от повелительницы: три дня всего дала она на сборы. Мало!

Не верила юная душа, что мир так жесток и стремителен именно в своей жестокости, собралась кое-как, много нужных вещей не взяла с собой, от денег, которые брат прислал ей, только часть взяла, сплоховала, неопытная. А как в путь-дорогу дальнюю собрались, погрустнела Наталья Борисовна - никто из рода Шереметевых не приехал проститься с ней! Поступила она, замуж вышла, как подобает дочери великого полководца, никогда ни перед кем не ломавшего шапку, но, глупенькая, не знала она, что время ее отца, Бориса Петровича Шереметева, безвозвратно кануло в лету, что ушло надолго время душевных подвигов, что... никогда таких времен на Руси и на всей Земле не было, что подобные подвиги ни один из близких, из современников не похвалил бы ее, ну разве что юродивый, да и юродивые перевелись на Руси могучие, такие, которые самому царю, а хоть и Грозному, могли правду-матку в глаза говорить.

Ничего этого не знала и знать не могла юная душа. Трудной была дорога в пензенские деревни, много приключилось страшного по пути - муж чуть в болоте не погиб. Да что там Пенза! У Москвы под боком. Добрались они до деревень своих, отдохнуть не успели, обвыкнуться, как новый указ прислала дочь полоумного Ивана Алексеевича, а может быть, и не его дочь, зато - полноправная теперь единодержица всероссийская, Анна Ивановна.

Еще в VI-V веках до н.э. во многих странах Земного шара великие мудрецы той замечательной эпохи повторили замечательную мысль: “Не делай другому того, что ты не хочешь, чтобы сделали тебе”.

Года не прошло после смерти Меншикова - вслед за ним в Березовскую ссылку отправился род Долгоруких, сделавших все, чтобы ближайший соратник Петра I провел остаток дней на стылом Севере. Как узнала об этом Наталья Борисовна, так и покинули силы ее, разболелась она, думали, умрет. Супруг ухаживал за ней, выходил, прибыли они в Березов, поселились там же, где и Меншиков живал-доживал, морил себя голодом с отчаянья.

Не долго держалась княгиня Прасковья Юрьевна, умерла. В 1734 г. не выдержал тягот ссылки и супруг ее, князь Алексей Григорьевич. Но дети держались. Человек привыкает ко всему. Не быстро, не медленно шло время. К Долгоруким стали привыкать. Охранники, нарушая установленный указом режим, разрешали ссыльным ходить из острога в город. Уж лучше бы не разрешали!

Человека можно проверить разными способами и режимами. Ивана Алексеевича Долгорукого отпускать в город никак нельзя было, потому что хвастуном он родился и болтуном, не мог хранить в себе тайны великие. Выпивая с офицером, он давал волю словам, не понимая, чем это может закончиться для него.

А тут еще “случай” с местным подъячим произошел, с Тишиным. Понравилась ему, понимаешь, бывшая царская невеста, княжна Екатерина Алексеевна Долгорукая, стал он, по пьяному делу, конечно, ластиться к ней. Она заартачилась, пожаловалась офицеру Овцыну, тот избил любвеобильного подъячего. Его бы убить надобно было, гадкий человек, да рука у Овцына не поднялась. Тишин с обиды донес сибирскому губернатору о нарушениях режима ссыльных.

В Березов прислали человека хитрого по хитрому делу: он говорил всем, что Анна Ивановна интересуется положением ссыльных, хочет улучшить его, вошел в доверие ко многим, и те ему сдуру всю правду и рассказали, подтвердив донос неудовлетворенного сексуально подъячего Тишина.

В своих позднейших “Записках” она старалась быть честной и рассудительной. “Я очень счастлива была женихами”. Она хотела выйти заму, но “не имела привычки сегодня любить одного, завтра - другого”, отказываясь от соблазнительных излишних гуляний.

Князья Долгорукие, усилившиеся после ссылки Меншикова в Березов, также как и их главный противник совсем недавно, потеряли контроль над своими амбициями и желаниями. А тут еще юный царь Петр II потрафил им, обручился с дочерью Алексея Долгорукого восемнадцатилетней княжной Екатериной. Свадьбу назначили на 19 января 1730 года.

Вслед за императором обручился и Иван Алексеевич с прелестной княжной Натальей Борисовной Шереметевой. Предложение сына Алексея Долгорукого обрадовало и саму будущую невесту, и всех ее родственников, но если они, радуясь, мечтали об очередном возвышении своего рода, то Наталья, зная о любовных похождениях Ивана и Петра II, повергших в уныние многих добропорядочных россиян, мечтала о счастье женском, и вскоре эта юная душа покажет миру свое понимание женского счастья, удивит всех.
Затем последовал указ, Ивана посадили в землянку, поддержали там его немного, затем последовал еще один указ, и однажды ночью, поздним летом 1738 года Ивана Алексеевича, двух его братьев, воеводу, губернатора березовского, Овцына, и слуг, и трех священников, и некоторых жителей Березова посадили на корабль и увезли следствие чинить, то есть пытать как следует.

Конечно, в этом деле Тишин сыграл свою роль, но не главную, а вот винить-то нужно во всем Ивана Алексеевича, не в меру болтливого. После того, что произошло в день смерти Петра II, ему и всем Долгоруким нужно было либо бежать из страны куда-нибудь в Америку, либо в первый же день воцарения Анны Ивановны падать ей в ножки, признаваться во всем, просить помилования... Ни того, ни другого они по разным соображениям сделать не могли. Тогда хоть бы язык за зубами держали, вели бы себя поскромней.

Тишина винить в беде клана Долгоруких нельзя. Его могли и подослать в острог со спецзаданием возмутить ссыльных. Но самому бахвалиться, да рассказывать сцены из монаршей жизни, да обзывать императриц и цариц мог только сумасшедший.

Пытали подследственных по обыкновению хорошо. Особенно - Ивана. За нарушение режима, “за послабление”, майору Петрову отсекли голову, остальных били кнутом, записали в рядовые сибирских полков. Иван Алексеевич, которому Наталья Борисовна родила двух сыновей, сломался на пытках, некоторые считают, что он сошел с ума и в этом неспокойном состоянии рассказал следователям тайну подложного завещания.

Четверо представителей рода Долгоруких поплатились за это жизнью, в том числе и сам Иван. Случилось это в 1739 г., в ноябре. А через два года и 17 дней на российский престол вступила Елизавета Петровна.

В 1741 г. Наталья Борисовна Долгорукова была возвращена из ссылки и обласкана новой императрицей. Вероятно, дочь графа Шереметева могла при желании сделать карьеру при дворе дочери Петра Великого, создать новую семью, родить других детей. Никто бы ее за это не укорил. Но она воспитала старшего сына, уехала с младшим, душевнобольным, в Киев. А когда он умер, княжна Долгорукая пришла на берег Днепра в черном одеянии, сняла с пальца обручальное кольцо и бросила его в воду, после чего дочь Б.П.Шереметева приняла схиму.
Схимонахиня Нектария (Наталия Борисовна Долгорукая)

СВОЕРУЧНЫЕ ЗАПИСКИ КНЯГИНИ НАТАЛЬИ БОРИСОВНЫ ДОЛГОРУКОЙ, ДОЧЕРИ Г.-ФЕЛЬДМАРШАЛА ГРАФА БОРИСА ПЕТРОВИЧА ШЕРЕМЕТЕВА

“Своеручные записки” Н. Б. Долгорукой воспроизводятся по наиболее точному изданию, вышедшему в свет в С.-Петербурге в 1913 году на основе подлинника не дошедшей до нашего времени рукописи. Текст частично исправлен в соответствии с современными правилами орфографии и пунктуации.

ТЕКСТ

1767 году, января 12 дня.

Как скоро вы от меня поехали 1 , осталась я в уединении, пришло на меня уныние, и так отягощена была голова моя беспокойными мыслями, казалось, что уже от той тягости к земле клонюсь. Не знала, чем бы те беспокойные мысли разбить. Пришло мне на память, что вы всегда меня просили, чтобы у себя оставила на память журнал, что мне случилось в жизни моей достойно памяти и каким средством я жизнь проводила. Хотя она очень бедственна и доднесь, однако во удовольствие ваше хочу вас тем утешить и желание ваше или любопытство исполнить, когда то будет Богу угодно и слабость моего здоровья допустить. Хотя я и не могу много писать, но ваше прошение меня убеждает, сколько можно буду стараться, чтоб привести на память все то, что случилось мне жизни моей.

Не всегда бывают счастливы благородно рожденные, по большей части находятся в свете из знатных домов происходящие бедственны, а от подлости рождение происходят в великие люди, знатные чины и богатство получают. На то есть определение Божие. Когда и я на свет родилась, надеюсь, что все приятели отца моего и знающие дом наш блажили день рождения моего, видя радующихся родителей моих и благодарящих Бога о рождении дочери. Отец мой и мать надежду имели, что я им буду утеха при старости 2 . Казалось бы, и так по пределам света сего ни в чем бы недостатку не было. Вы сами небезызвестны о родителях моих, от кого на свет произведена, и дом наш знаете, которой и доднесь во всяком благополучии состоит, братья и сестры мои живут в удовольствии мира сего, честьми почтены, богатством изобильны. Казалось, и мне никакого следу не было к нынешнему моему состоянию, для чего бы и мне не так счастливой быть, как и сестры мои. Я еще всегда думала пред ними преимущества иметь, потому что я была очень любима у матери своей и воспитана отменно от них, я же им и большая. Надеюсь, тогда все обо мне рассуждали: такова великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому рассуждению совсем определена к благополучию; но Божий суд совсем не сходен с человеческим определением: он по своей власти иную мне жизнь назначил, об которой никогда и никто вздумать не мог, и ни я сама - я очень имела склонность к веселью.

Я осталась малолетка после отца моего, не больше как пяти лет, однако я росла при вдовствующей матери моей во всяком довольстве, которая старалась о воспитании моем, чтоб ничего не упустить в науках, и все возможности употребляла, чтоб мне умножить достоинств. Я ей была очень дорога: льстилась мною веселится, представляла себе, когда приду в совершеннолетию, буду добрый товарищ во всяких случаях, и в печали и радости, и так меня содержала, как должно благородной девушке быть, пребезмерно меня любила, хотя я тому и недостойна была. Однако все мое благополучие кончилось: смерть меня с нею разлучила.

Я осталась после милостивой своей матери 14 лет. Эта первая беда меня встретила. Сколько я ни плакала, только еще все недоставало, кажется, против любви ее ко мне, однако ни слезами, ни рыданием не воротила: осталась я сиротою, с большим братом, который уже стал своему дому господин 3 . Вот уже совсем моя жизнь переменилась. Можно ли все те горести описать, которые со мною случались, надобно молчать. Хотя я льстилась впредь быть счастливой, однако очень часто источники из глаз лились. Молодость лет несколько помогала терпеть в ожидании вперед будущего счастья. Думала, еще будет и мое время, повеселюсь на свете, а того не знала, что высшая власть грозит мне бедами и что в будущее надежда обманчива бывает.

И так я после матери своей всех кампаний лишилась. Пришло на меня высокоумие, вздумала себя сохранять от излишнего гуляния, чтоб мне чего не понести какова поносного слова - тогда очень наблюдали честь; и так я сама себя заключила. И правда, что тогдашнее время не такое было обхождение: в свете очень примечали поступки знатных или молодых девушек. Тогда нельзя было так мыкаться, как в нынешний век 4 . Я так вам пишу, будто я с вами говорю, и для того вам от начала жизнь свою веду Вы увидите, что я и в самой молодости весело не живала и никогда сердце мое большого удовольствия не чувствовало. Я свою молодость пленила разумом, удерживала на время свои желания в рассуждении том, что еще будет время к моему удовольствию, заранее приучала себя к скуке. И так я жила после матери своей два года. Дни мои проходили безутешки.

Тогда обыкновенно всегда, где слышат невесту богатую, тут и женихи льстятся. Пришло и мое время, чтоб начать ту благополучную жизнь, которою я льстилась. Я очень была счастлива женихами; однако то оставлю, а буду вам то писать, что в дело произошло. Правда, что начало было очень велико: думала, я - первая счастливица в свете, потому что первая персона в нашем государстве был мой жених, при всех природных достоинствах имел знатные чины при дворе и в гвардии. Я признаюсь вам в том, что я почитала за великое благополучие, видя его к себе благосклонна; напротив того и я ему ответствовала, любила его очень, хотя я никакого знакомства прежде не имела и нежели он мне женихом стал не имела, но истинная и чистосердечная его любовь ко мне на то склонила. Правда, что сперва эта очень громко было, все кричали: “Ох, как она счастлива!” Моим ушам не противно было это эхо слышать, я не знала, что эта счастье мною поиграет, показала мне только, чтоб я узнала, как люди живут в счастье, которых Бог благословил. Однако я тогда ничего не разумела, молодость лет не допускало ни о чем предбудущем рассуждать, а радовалась тем, видя себя в таком благополучии цветущею. Казалось, ни в чем нет недостатку. Милой человек в глазах, в рассуждении том, что этот союз любви будет до смерти неразрывной, а притом природные чести, богатство; от всех людей почтение, всякий ищет милости, рекомендуется под мою протекцию. Подумайте, будучи девке в пятнадцать лет так обрадованной, я не иное что думала, как вся сфера небесная для меня переменилась.

Между тем начались у нас приготовления к сговору нашему. Правду могу сказать, редко кому случилось видеть такое знатное собрание: вся Императорская фамилия была на нашем сговоре, все чужестранные министры, наши все знатные господа, весь генералитет; одним словом сказать, столько было гостей, сколько дом наш мог поместить обоих персон: не было ни одной комнаты, где бы не полна была людей. Обручение наше была в зале духовными персонами, один архиерей и два архимандрита. После обручения все его родственники меня дарили очень богатыми дарами, бриллиантовыми серьгами, часами, табакерками и готовальнями и всякою галантерею. Мои б руки не могли б всего забрать, когда б мне не помогали принимать наши. Перстни были, которыми обручались, его в двенадцать тысяч, а мои - в шесть тысяч. Напротив и мой брат жениха моего одарил: шесть пудов серебра, старинные великие кубки и фляги золоченые. Казалось мне тогда, по моей молодости, что это все прочно и на целой мой век будет, я того не знала, что в здешнем свете ничего нету прочного, а все на час. Сговор мой был в семь часов пополудни; это было уже ночь, по этому вынуждены были смоленые бочки зажечь для свету, чтоб видно было разъезжающимся гостям, теснота превеликая от карет была. От того великого огня видно было, сказывают, что около ограды дому нашего столько было народу, что вся улица заперлась, и кричал простой народ: “Слава Богу, что отца нашего дочь идет замуж за Великого человека, восстановит род свой и возведет братьев своих на степень отцову”. Надеюсь, вы довольно известны, что отец мой был первой фельдмаршал и что очень любим был народом и доднесь его помнят. О прочих всех сговорных церемониях или весельях умолчу: нынешнее мое состояние и звание запрещают. Одним словом сказать: все что, что можете вздумать, ничего не упущено было. Это мое благополучие и веселее долго ль продолжалось? Не более, как от декабря 24 дня по Январь 18 день. Вот моя обманчивая надежда кончилась! Со мною так случилось, как с сыном царя Давида Нафеаном: лизнул медку, и запришло было умереть. Так и со мною случилось: за 26 дней благополучных, или сказать радушных, 40 лет по сей день стражду; за каждой день по два года придет без малого; еще шесть дней надобно вычесть. Да кто может знать предбудущее? Может быть, и дополниться, когда продолжиться сострадательная жизнь моя.

Теперь надобно уже иную материю зачать. Ум колеблется, когда приведу на память, что после всех этих веселий меня постигло, которые мне казались на веке нерушимы будут. Знать, что не было мне тогда друга, кто б меня научил, чтоб по этой сколькой дороге осторожно ходила. Боже мой, какая буря грозная восстала, со всего свету беды совокупились! Господи, дай сил изъяснить мои беды, чтоб я могла их описать для знания желающих и для утешения печальных, чтоб, помня меня, утешались. И я была человек, вся дни жизни своей проводила в бедах и все опробовала: гонение, странствие, нищету, разлучение с милым, все, что только может вынести человек. Я не хвалюсь своим терпением, но от милости Божьей похвалюсь, что Он мне дал столько силы, что я перенесла и по сие время несу; невозможно бы человеку смертному такие удары понести, когда не свыше сила Господня подкрепляла. Возьмите в рассуждение мое воспитание и нынешнее мое состояние.

Вот начало моей беды, чего я никогда не ожидала. Государь наш окончил жизнь свою паче чаяния моего, чего я никогда не ожидала, сделалась коронная перемена. Знать, так было Богу угодно, чтоб народ за грехи наказать; отняли милостивого государя, и великой плач был в народе. Все родственники мои съезжаются, жалеют, плачут обо мне, как мне эту напасть объявить, а я обыкновенно долго спала, часов до девяти, однако, как только проснулась, вижу - у всех глаза заплаканы, как они ни стереглись, только видно было; хотя я и знала, что государь болен и очень болен, однако я великую в том надежду имела на Бога, что Он нас не оставит сирых. Однако, знать, мы тому достойны были, по необходимости принуждены были объявить. Как скоро эта новость дошла до ушей моих, что уже тогда со мною было - не помню. А как опомнилась, только и твердила: “Ах, пропала, пропала!” Не слышно было иного ничего от меня, что пропала; как ни старался меня утешить, только не могли плач мои пресечь, ни уговорить. Я довольно знала обыкновение своего государства, что все фавориты после своих государей пропадают, чего было и мне ожидать. Правда, что я не так много дурно думала, как со мною сделалось, потому хотя мой жених и любим государем, и знатные чины имел, и вверены ему были всякие дела государственные, но подкрепляли меня несколько честные его поступки, знав его невинность, что он никаким непристойным делам не косен был. Мне казалось, что нельзя без суда человека обвинить и подвергнуть гневу или отнять честь или имение. Однако после уже узнала, что при несчастливом случае и правда не помогает. И так я плакала безутешно; родственники, сыскав средства, чем бы меня утешить, стали меня [уговаривать], что я еще человек молодой, а так себя безрассудно сокрушаю; можно этому жениху отказать, когда ему будет худо; будут другие женихи, которые не хуже его достоинством, разве только не такие великие чины будут иметь,- а в то время правда, что жених очень хотел меня взять, только я на то неуклонна была, а родственникам моим всем хотелось за того жениха меня выдать. Это предложение так мне тяжело было, что я ничего на то не могла им ответствовать. Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честная ли эта совесть, когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему. Я такому бессовестному совету согласиться не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участие в моей любви. Я не имела такой привычки, чтоб сегодня любить одного, а завтра - Другова. В нынешней век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна: во всех злополучиях я была своему мужу товарищ. Я теперь скажу самую правду, что, будучи во всех бедах, никогда не раскаивалась, для чего я за него пошла, не дала в том безумия Бога; Он тому свидетель, все, любя его, сносила, сколько можно мне было, еще и его подкрепляла. Мои родственники имели другое рассуждение, такой мне совет давали, или, может быть, меня жалели. К вечеру приехал мой жених ко мне, жалуясь на свое несчастие, притом рассказывал о смерти жалости достойной, как Государь скончался, что все в памяти был и с ним прощался. И так говоря, плакали оба и присягали друг другу, что нас ничто не разлучит, кроме смерти. Я готовая была с ним хоть все земные пропасти пройти.

И так час от часу пошло хуже. Куда девались искатели и друзья, все спрятались, и ближние отдалились от меня, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня бояться, чтоб я встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лучше б тому человеку не родится на свете, кому на время быть великим, а после придти в несчастие: все станут презирать, никто говорить не хочет. Выбрана была на престол одна принцесса крови, которая никакого следу не имела к короне. Между тем приуготовлялись церемонии к погребению. Пришел тот назначенной несчастливой день. Нести надобна было государева тело мимо нашего дому, где я сидела под окошком, смотря на ту плачевную церемонию. Боже мой, как дух во мне удержался! Началось духовными персонами, множество архиереев, архимандритов и всякого духовного чина; потом, как обыкновенно бывают такие высочайшие погребения, несли государственные гербы, кавалерии, разные ордена, короны; в том числе и мой жених шел перед гробом, несли на подушке кавалерию, и два ассистента вели под руки. Не могла его видеть от жалости в таковом состоянии: епанча траурн ая предлинная, флёр на шляпе до земли, волосы распущенные, сам так бледен, что никакой живности нет. Поравнявши против моих окон, взглянул плачущими глазами с тем знаком или миною: “Кого погребаем! В последний, в последний раз провожаю!” Я так обеспамятовала, что упала на окошко, не могла усидеть от слабости. Потом и гроб везут. Отступили от меня уже все чувства на несколько минут, а как опомнилась, оставив все церемонии, плакала, сколько мое сердце дозволило, рассуждая мыслию своей, какое это сокровище земля принимает, на которое, кажется, и солнце с удивлением сияло: ум сопряжен был с мужественною красотою, природное милосердие, любовь к поданным нелицемерная. О, Боже мой, дай великодушно понести сию напасть, лишение сего милостивого монарха! О, Господи, всевышний Творец, Ты вся можешь, возврати хотя на единую минуту дух его и открой глаза его, чтоб он увидел верного своего слугу, идущего пред гробом, потеряв всю надежду к утешению и облегчению печали его. И так окончилась церемония: множество знатных дворян, следующие за гробом. Казалось мне, что и небо плачет, и все стихи небесное. Надеюсь, между тем, и такие были, которые и радовались, чая в себе от новой государыни милости.

По несколько дней после погребения приуготовляли торжественное восшествие новой государыни в столичный город, со звоном, с пушечною пальбою. В назначенный день поехала и я посмотреть ее встречи, для того полюбопытствовала, что я ее не знала от роду в лицо, кто она. Во дворце, в одной отхожей комнате, я сидела, где всю церемонию видела: она шла мимо тех окон, под которыми я была и тут последний раз видела, как мой жених командовал гвардиею; он был майор, отдавал ей честь на лошади. Подумайте, каково мне глядеть на се позорище. И с того времени в жизни своей я ее не видала: престрашная была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста. Как я поехала домой, надобно было ехать через все полки, которые в строю были собраны; я поспешила домой, еще не распущены были. Боже мой! Я тогда свету не видела и не знала от стыда, куда меня везут и где я; одни кричат: “Отца нашего невеста”, подбегают ко мне: “Матушка наша, лишились мы своего государя”; иные кричат: “Прошло ваше время теперь, не старая пора”. Принуждена была все это вытерпеть, рада была, что доехала до двора своего; вынес Бог из такова содому.

Как скоро вступила в самодержавство, так и стала искоренять нашу фамилию. Не так бы она злобна была на нас, да фаворит ее, которой был безотлучно при ней, он старался наш род истребить, чтоб его на свете не было, по той злобе: когда ее выбирали на престол, то между прочими пунктами написано было, чтоб оного фаворита, которой при ней был камергером, в наше государства не ввозить, потому, что она жила в своем владение, хотя она и наша принцесса, да была выдана замуж, овдовевши жила в своем владении, а оставить его в своем доме, чтоб он у нас ни в каких делах не был, к чему она и подписывалась; однако злодейство многих недоброжелателей своему отечеству все пункты переменило, и дали ей во всем волю, и всенародное желание уничтожили, и его к ней по-прежнему допустили 5 . Как он усилился, побрав себе знатные чины, первое возымел дело с нами и искал, какими бы мерами нас истребить из числа живущих. Так публично говорил: “Да, мы той фамилии не оставлю”. Что он не напрасно говорил, но и в дело произвел. Как он уже взошел на великую степень, он не мог уже на нас спокойными глазами глядеть, он нас боялся и стыдился: он знал нашу фамилию, за сколько лет рождение князья имели, свое владение, скольким коронам заслужили все предки. Наш род любили за верную службу к отечеству, живота своего не щадили, сколько на войнах головы свои положили; за такие их знатные службы были от других отмены, награждены великими чинами, кавалериями; и в чужих государствах многие спокойствии делали, где имя их славно. А он был самой подлой человек, а дошел до такого Великого градуса, одним словом сказать, только одной короны недоставало, уже все в руку его целовала, и что хотел, то делал, уже титуловали его “ваше высочество”, а он ни что иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил, сказывают, мастер превеликий был, да красота его до такой великой степени довела 6 . Бывши в таких высоких мыслях, думал, что не удастся ему до конца привести свое намерение: он не истребит знатные роды. Так и заделал: не токмо нашу фамилию, но другую такую же знатную фамилию сокрушил, разорил и в ссылки сослал 7 . Уже все ему было покорено, однако о том я буду молчать, чтоб не претить пределов. Я намерена свою беду писать, а не чужие пороки обличать.

Не знал он, чем начать, чтоб нас сослать. Первое - всех стал к себе призывать из тех же людей, которые нам прежде друзья были, ласкал их, выспрашивал, как мы жили и не сделали ли кому обиды, не брали ли взятков. Нет, никто ничего не сказал. Он этим недоволен был. Велел указом объявить, чтоб всякий без опасности подавал самой государыне челобитные, ежели кого, чем обидели,- и того удовольствия не получил. А между тем всякие вести ко мне в уши приходят; иной скажет; “В ссылку сошлют”, иной скажет: “Чины и кавалерии отберут”. Подумайте, каково мне тогда было! Будучи в 16 лет, ни от кого руку помощи не иметь и не с кем о себе посоветоваться, а надобно и дом, и долг, и честь сохранить и верность не уничтожить. Великая любовь к нему весь страх изгонит из сердца, а иногда нежность воспитания и природа в такую горесть приведет, что все члены онемеют от несносной тоски. Куда какое это злое время было! Мне кажется, при антихристе не хуже того будет. Кажется, в те дни и солнце не светило. Кровь вся закипит, когда вспомню, какая это подлая душа, какие столбы поколебала, до основания разорил, и посей день не можем исправиться. Что же до меня касается, в здешнем свете на веки пропала.

И так мое жалкое состояние продолжалось по апрель месяц. Только и отрада мне была, когда его вижу; поплачем вместе, и так домой поедет. Куда уже все веселье пошли, ниже сходство было, что это жених к невесте ездит. Что же, между тем, какие домашние были огорчены! Боже, дай мне все то забыть! Наконец, надобно уже наш несчастливый брак окончить; хотя как ни откладывали день ото дня, но, видя мое непременное намерение, вынуждены согласиться. Брат тогда был больной, а меньшой, который меня очень любил, жил в другом доме по той причине, что он тогда не болел еще оспою, а большой брат был оспою болен. Ближние родственники все отступились, дальние и пуще не имели резону, бабка родная умерла, и так я осталась без призрения. Сам Бог меня давал замуж, а больше никто. Не можно всех тех беспорядков описать, что со мною тогда было. Уже день назначила свадьбе: некому проводить, никто из родных не едет, да никому и звать. Господь сам умилосердил сердца двух старушек, моих свойственных, которые меня провожали, а то принуждена бы с рабою ехать, а ехать надобно было в село 15 верст от города, там наша свадьба была. В этом селе они всегда летом живали. Место очень веселое и устроенное, палаты каменные, пруды великие, оранжереи и церковь. В палатах после смерти государевой отец его со всею фамилиею там жил. Фамилия их была немалая; я все презря, на весь страх: св екор был и свекровь, три брата, кроме моего мужа, и три сестры. Ведь надобно бы о том подумать, что я всем меньшая и всем должна угождать; во всем положилась на волю Божью: знать, судьба мне так определила. Вот уже как я стала прощаться с братом и со всеми домашними, кажется бы, и варвар сжалился, видя мои слезы; кажется, и стены дома отца моего помогали мне плакать. Брат и домашние так много плакали, что из глаз меня со слезами отпустили. Какая это разница - свадьба с сговором; там все кричали: “Ах, как она счастлива”, а тут провожают и все плачут; знать, что я всем жалка была. Боже мой, какая перемена! Как я выехала из отцовского дому, с тех пор целой век странствовала. Привезли меня в дом свекров, как невольницу, вся заплакана, свету не вижу перед собою. Подумайте, и с добрым порядком замуж идти надобно подумать последнее счастье, не токмо в таковом состоянии, как я шла. Я приехала в одной карете, да две вдовы со мною сидят, а у них все родные приглашены; дядья, тетки, и пуще мне стало горько. Привезли меня как самую бедненькую сироту; принуждена все сносить. Тут нас в церкви венчали 8 . По окончании свадебной церемонии провожатые мои меня оставили, поехали домой. И так наш брак был плачу больше достоин, а не веселья. На третий день, по обыкновению, я стала сбираться с визитами ехать по ближним его сродникам и рекомендовать себя в их милость. Всегда можно было из того села ехать в город после обеда, домой ночевать приезжали. Вместо визитов, сверх чаяния моего, мне сказывают, приехал, де, секретарь из Сенату; свекор мой должен был его принять; он ему объявляет: указом велено, де, вам ехать в дальние деревни и там жить до указу 9 . Ох, как мне эти слова не полюбились; однако я креплюсь, не плачу, а уговариваю свекра и мужа: как можно без вины и без суда сослать; я им представляю: “Поезжайте сами к государыне, оправдайтесь”. Свекор, глядя на меня, удивляется моему молодоумию и смелости. Нет, я не хотела свадебной церемонии пропустить, не рассудя, что уже беда; подбила мужа, уговорила его ехать с визитом. Поехали к дяде родному, которой нас с тем встретил: “Был ли у вас сенатский секретарь; у меня был, и велено мне ехать в дальние деревни жить до указу”. Вот тут и другие дядья съехались, все тоже сказывают. Нет, нет, я вижу, что на это дело нету починки; это мне свадебные конфекты. Скорее домой поехали, и с тех пор мы друг друга не видали, и никто ни с кем не прощались, не дали время.

Я приехала домой, у нас уже сбираются: велено в три дня, чтоб в городе не было. Принуждены судьбе повиноваться. У нас такое время, когда к несчастию, то нету уже никакого оправдания, не лучше турков: когда б прислали петлю, должен удавиться. Подумайте, каково мне тогда было видеть: все плачут, суетятся, сбираются, и я суечусь, куда еду, не знаю, и где буду жить - не ведаю, только что слезами обливаюсь. Я еще и к ним ни к кому не привыкла: мне страшно было только в чужой дом перейти. Как это тяжело! Так далеко везут, что никого своих не увижу, однако в рассуждении для милого человека все должна сносить.

Стала я сбираться в дорогу, а как я очень молода, никуда не уезжала и, что в дороге надобно, не знала никаких обстоятельств, что может впреть быть, обоим нам и с мужем было тридцать семь лет, он вырос в чужих, жил все при дворе; он все на мою волю отдал, не знала, что мне делать, научить было некому. Я думала, что мне ничего не надобно будет, и что очень скоро нас воротят, хотя и вижу, что свекровь и золовки с собою очень много берут из брильянтов, из галантереи, все по карманам прячут, мне до того и нужды не было, я только хожу за ним следом, чтоб из глаз моих куда не ушел, и так чисто собралась, что имела при себе золото, серебро - все отпустила домой к брату на сохранение; довольно моему глупому тогдашнему рассудку изъяснить вам хочу: не токмо бриллиантов, что оставить для себя и всяких нужд, всякую мелочь, манжеты кружевные, чулки, платки шелковые, сколько их было дюжин, все отпустила, думала, на что мне там, всего не приносить; шубы все обобрала у него и послала домой, потому что они все были богатые; один тулуп ему оставила да себе шубу да платья черное, в чем ходила тогда по государе. Брат прислал на дорогу тысячу рублей; на дорогу вынула четыреста, а то назад отослала; думаю, на что мне так много денег прожить, мы поедим на опчем коште: мой от отца не отделен. После уже узнала глупость свою, да поздно было. Только на утешение себе оставила одну табакерку золотою, и то для того, что царская милость. И так мы, собравшись, поехали; с нами было собственных людей 10 человек, да лошадей его любимых верховых 5.

Я дорогою уже узнала, что я на своем коште еду, а не на общем. Едем в незнаемое место и путь в самой разлив, в апреле месяце, где все луга потопляет вода и маленькие разливы бывают озерами, а ехать до той деревни, где нам жить, восемьсот верст. Из моей родни никто ко мне не поехал проститься - или не смели, или не хотели, Бог то рассудит; а только со мною поехала моя мадам, которая при мне жила; я и тем была рада. Мне как ни было тяжело, однако принуждена дух свой стеснять и скрывать свою горесть для мужа милого; ему и так тяжело, что сам страждет, притом же и меня видит, что его ради погибаю. Я в радости их не участница была, а в горести им товарищ, да еще всем меньшая, надобно всякому угодить, я надеялась на свой нрав, что всякому услужу. И так куда мы приедем на стан, пошлем закупать сена, овес лошадям. Стала уже и я в экономию входить: вижу, что денег много идет. Муж мой пойдет смотреть, как лошадям корм задают, и я с ним, от скуки, что было делать; да эти лошади, права, и стоили того, чтоб за ними смотреть: ни прежде, ни после таких красавиц не видала; когда б я была живописец, не устыдилась бы я их портреты написать.

Девяносто верст от города как отъехали, первой провинциальной город приехали; тут случилось нам обедать. Вдруг явился к нам капитан гвардии, объявляет нам указ: “Велено, де, с вас кавалерии снять”; в столице, знать, стыдились так безвинно ограбить, так на дорогу выслали 10 . Боже мой, какое это их правосудие! Мы отдали тотчас с радостью, чтоб их успокоить, думали, они тем будут довольны: обруганы, сосланы. Нет, у них не то на уме. Поехали мы в путь свой, отправивши его, непроходимыми стезями, никто дороги не знает; лошади свои все тяжелые, кучера только знают, как по городу провести. Настигла нас ночь; принуждены стать в поле, а где - не знаем, на дороге ли или свернули, никто не знает, потому что все воду объезжали, стали тут, палатку поставили; это надобно знать, что наша палатка будет всех Дале поставлена, потому что лучшее место выберут свекру, подле поблизости золовкам, а там деверьям холостым, а мы будто иной партии - последнее место нам будет. Случалось, и в болоте: как постелю снимут, мокро, иногда и башмаки полны воды. Это мне очень памятно, что весь луг был зеленой, а иной травы не было, как только чеснок полевой, и такой был дух тяжелой, что у всех головы болели. И когда мы ужинали, то мы все видели, что два месяца взошло: ординарной большой, а другой подле него поменьше, и мы долго на них смотрели и так их оставили, спать пошли. По утру, как мы встали, свет нас осветил; удивлялись сами, где мы стояли: в самом болоте и не по дороге. Как нас Бог помиловал, что мы где не увязли ночью, так оттудова ли насилу на прямую дорогу выбились.

Маленькая у нас утеха была - псовая охота. Свекор превеликой охотник был; где случится какой перелесочек, места для них покажется хорошо, верхами сядут и поедут, пустят гончих; только провождение было время или, сказать, скуке; а я и останусь одна, утешу себя, дам глазам своим волю и плачу, сколько хочу. В один день так случилось: мой товарищ поехал верхом, а я осталась в слезах. Очень уже поздно, стало смеркаться, и гораздо уже темно, вижу, против меня скачут два верховые, прискакали к моей карете, кричат: “Стой!” Я удивилась, слышу голос мужа моего и с меньшим братом, которой весь мокр; говорит мне муж: “Вот он избавил меня от смерти”. Как же я испугалась! Как, де, мы поехали от вас и все разговаривали и ошиблись с дороги, видим мы, за нами никого нет, вот мы по лошадям ударили, что скорее ково своих наехать. Видим, что поздно, приехали к ручью, показался очень мелок. Так мой муж хотел наперед ехать опробовать, как глубок, так бы он конечно утонул, потому, что тогда под ним лошадь была не проворна и он был в шубе; брат его удержал, говорит: “Постой, на тебе шуба тяжела, а я в одном кафтане, подо мною же и лошадь добра, она меня вывезет, а после вы переедите”. Как это сказал, тронул свою лошадь, она передними ногами ступила в воду, а задними уже не успела, как ключ ко дну, так круто берега было и глубока, что не могла задними ногами справиться, одна только шляпа поплыла, однако она очень скоро справилась, лошадь была проворная, а он крепко на ней сидел, за гриву ухватился. По счастью их, человек их наехал, которой от них отстал. Видя их в такой беде, тотчас кафтан долой, бросился в воду - он умел плавать,- ухватил за волосы и притащил к берегу. И так Бог его спас живот, и лошадь выплыла. Так я испугалась, и плачу, и дрожу вся; побожилась, что я его никогда верхом не пущу. Спешили скорее доехать до места; насилу его отогрели, в деревню приехавши.

После, несколько дней спустя, приехали мы ночевать в одну маленькую деревеньку, которая на самом берегу реки, а река преширокая. Только что мы расположились, палатки поставили, идут к нам множество мужиков, вся деревня, валятся в ноги, плачут, просят: “Спасите нас, сводни к нам подкинули письмо разбойники, хотят к нам приехать, нас всех побить до смерти, а деревню сжечь. Помогите вы нам, у вас есть ружье, избавьте нас от напрасной смерти, нам оборониться нечем, у нас кроме топоров ничего нет. Здесь воровское место: на этой недели здесь в соседстве деревню совсем разорили, мужики разбежались, а деревню сожгли”. Ах, Боже мой, какой же на меня страх пришел! Боюсь до смерти разбойников; прошу, чтоб уехать оттудова, никто меня не слушает. Всю ночь не спали, пули лили, ружья заряжали, и так готовились на драку; однако Бог избавил нас от той беды. Может быть, они и подъезжали водою, да побоялись, видя такой великой обоз, или и не были. Чего же мне эта ночь стоила! Не знаю, как я ее пережила; рада, что свету дождалась, слава Богу, уехала.

И так мы три недели путались и приехали в свои деревни, которые были на половине дороги, где нам определено было жить. Приехавши, мы расположились на несколько время прожить, отдохнуть нам и лошадям. Я очень рада была, что в свою деревню приехали. Казна моя уже очень истончала; думала, что моим расходам будет перемена, не все буду покупать, по крайней мере сена лошадям не куплю. Однако я недолго об этом думала; не больше мы трех недели тут прожили, паче чаяние нашего вдруг ужасное нечто нас постигло.

Только что мы отобедали - в этом селе был дом господской, и окна были на большую дорогу - взглянула я в окно, вижу я пыль великую по дороге, видно издалека, что очень много едут и очень скоро бегут. Как стали подъезжать, видно, что все телеги парами, позади коляска покоева. Все наши бросились смотреть, увидели, что прямо к нашему дому едут: в коляске офицер гвардии, а по телегам солдаты 24 человека. Тотчас узнали мы свою беду, что еще их злоба на нас не умаляется, а больше умножается. Подумай те, что я тогда была, упала на стул, а как опомнилась, увидела полны хоромы солдат. Я уже ничего не знаю, что они объявили свекру, а только помню, что я ухватилась за своего мужа и не отпускаю от себя, боялась, чтоб меня с ним не разлучили 11 . Великой плач сделался в доме нашем. Можно ли ту беду описать! Я не могу ни у кого допросится, что будет с нами, не разлучат ли нас. Великая сделалась тревога. Дом был большой, людей премножество, бегут все с квартир, плачут, припадают к господам своим, все хотят быть с ними неразлучно. Женщины, как есть слабые сердца, те кричат, плачут. Боже мой, какой это ужас! Кажется бы, и варвар, глядя на это жалкое позорище, умилосердился.

Нас уже на квартиру не отпускают. Как я и прежде писала, что мы везде на особливых квартирах стояли, так не поместились в одном доме. Мы стояли у мужика на дворе, а спальня наша была сарай, где сена кладут. Поставили у всех дверей часовых, примкнувши штыки. Боже мой, какой это страх, я от роду ничего подобного этому не видала и слыхала! Велели наши командиры кареты закладывать; видно, что хотят нас вести, да не знаем - куда. Я так ослабела от страху, что на ногах не могу стоять. Войдите в мое состояние, каково мне тогда было. Только меня и подбодряло, что он со мною, и все, видя меня в таковом состоянии, уверяют, что с ним неразлучна буду. Я бы хотела самого офицера спросить, да он со мною не говорит, кажется неприступной. Придет ко мне в горницу, где я сижу, поглядит на меня, плечами пожмет, вздохнет и прочь пойдет, а я спросить его не осмелюсь. Вот уже к вечеру велит нам в кареты садится и ехать. Я уже опомнилась и стала просить, чтоб меня отпустили на квартиру собраться; офицер дозволил. Как я пошла - и два солдата за мною. Я не помню, как меня мой муж довел до сарая того, где мы стояли; хотела я с ним поговорить и сведать, что с нами делается, и солдат тут, ни пяди от нас не отстает. Подумайте, какое жалостное состояние!

И так я ничего не знаю, что далее с нами будет. Мои домашние собрались, я уже ничего не знаю; а мы сели в карету и поехали; рада я тому, что я одна с ним, можно мне говорить, а солдаты все за нами поехали. Тут уже он мне сказал: “Офицер объявил, что велено нас под жестоким караулом вести в дальний город, а куда - не велено сказывать”. Однако свекор мой умилостивил офицера и привел на жалость; сказал, что нас везут в остров, которой состоит от столицы 4 тысячи верст и больше, и там нас под жестоким караулом содержать, к нам никого не допускать, ни нас никуда, кроме церкви, переписки ни с кем не иметь, бумаги и чернил нам не давать. Подумайте, каково мне эти вести. Первое, лишилась дому своего и всех родных своих оставила, я же не буду и слышать об них, как они будут жить без меня. Брат меньшой мне был, которой меня очень любил, сестры маленькие остались. О, Боже мой, какая эта тоска пришла, жалость, сродство, кровь вся закипела от несносности. Думаю, я уже никого не увижу своих, буду жить в странствии. Кто мне поможет в напастях моих, когда они не будут и ведать обо мне, где я, когда я ни с кем не буду корреспонденции иметь, или переписки; хотя я какую нужду не буду терпеть, руки помощи никто мне не подаст; а, может быть, им там скажут, что я уже умерла, что меня и на свете нет; они только поплачут и скажут: “Лучше ей умереть, а не целой век мучится”. С этими мыслями ослабела, все мои чувства онемели, а после пролили слезы. Муж мой очень испугался и жалел после, что мне сказал правду, боялся, чтоб я не умерла.

Истинная его ко мне любовь принудила дух свой стеснить и утаивать эту тоску и перестать плакать, и должна была и его еще подкреплять, чтоб он себя не сокрушил: он всего свету дороже был. Вот любовь до чего довела: все оставила, и честь, и богатство, и сродников, и стражду с ним и скитаюсь. Этому причина все непорочная любовь, которою я не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился и я для него, и нам друг без друга жить нельзя. Я по сей час в одном рассуждении и не тужу, что мой век пропал, но благодарю Бога моего, что Он мне дал знать такова человека, которой того стоил, чтоб мне за любовь жизнью своею заплатить, целой век странствовать и всякие беды сносить. Могу сказать - беспримерные беды: после услышите, ежели слабость моего здоровья допустить все мои беды описать.

И так нас довезли до города. Я вся заплакана: свекор мой очень испугался, видя меня в таковом состоянии, однако говорить было нельзя, потому офицер сам тут с нами и унтер-офицер. Поставили уже нас вместе, а не на разных квартирах, и у дверей поставили часовых, примкнуты штыки. Тут мы жили с недели, покамест изготовили судно, на чем нас вести водою. Для меня все это ужасно было, должно было молчанием покрывать. Моя воспитательница, которой я от матери своей препоручена была, не хотела меня оставить, со мною и в деревню поехала; думала она, что там злое время проживем, однако не так сделалось, как мы думали, принуждена меня покинуть. Она человек чужестранной, не могла эти суровости понести, однако, сколько можно ей было, эти дни старалась, ходила на то несчастное судно, на котором нас повезут, все там прибирала, стены обивала, чтоб сырость сквозь не прошла, чтоб я не простудилась, павильон поставила, чуланчик загородила, где нам иметь свое пребывание, и все то оплакивала.

Пришел тот горестной день, как нам надобно ехать. Людей нам дали для услуг 10 человек, а женщин на каждую персону по человеку, всех 5 человек. Я хотела свою девку взять с собою, однако золовки мои отговорили, для себя включили в то число свою, а мне дали девку, которая была помощница у прачек, ничего сделать не умела, как только платья мыть. Принуждена я им в том была согласится. Девка моя плачет, не хочет меня отстать, я уже ее просила, чтоб она мне больше не скучала. Пускай так будет, как судьба определила. И так я хорошо собралась: ниже рабы своей имела, денег ни полполушки. Сколько имела про себе оная моя воспитательница при себе денег, мне отдала; сумма не очень велика была - 60 р., с тем я и поехала. Я уже не помню, пешком ли мы шли до судна или ехали, недалеко река была от дому нашего. Пришло мне тут расставаться с своими, потому что дозволено было им нас проводить. Вошла я в свой кают, увидала, как он прибран, сколько можно было помогала моему бедному состоянию. Пришло мне вдруг ее благодарить за ее ко мне любовь и воспитание, тут же и прощаться, что я уже ее в последней раз вижу; ухватились мы друг другу за шеи, и так руки мои замерли, и я не помню, как меня с нею растащили. Опомнилась я в каюте или в чулане, лежу на постели, и муж мой надо мною стоит, за руку держит, спирт нюхать дают. Я вскочила с постели, бегу верх, думаю еще хато (Так в рукописи. (Примеч. сост) ) раз увижу, ниже места того, знать - далеко уплыли. Тогда я потеряла перло жемчужное, которое было у меня на руке, знать, я его в воду опустила, когда с своими прощалась. Да мне уже и не жаль было, не до него, жизнь тратится. Так я и осталась одна, всех лишась для одного человека. И так мы плыли всю ту ночь.

На другой день сделался великой ветер, буря на реке, гром, молния, гораздо звонче на воде, нежели на земле, а я грому с природы боюсь. Судно вертит с боку на бок. Как гром грянет, так и попадают люди. Золовка меньшая очень боялась, та плачет и кричит. Я думала - света преставление! Принуждены были к берегу пристать. И так всю ночь в страхи без сна препроводили. Как скоро рассвело, погода утихла, мы поплыли в путь свой. И так мы три недели ехали водою. Когда погода тихая, я тогда сижу под окошкам в своем чулане, когда плачу, когда платки мою: вода очень близко, а иногда куплю осетра и на веревку его; он со мною рядом плывет, чтоб не я одна невольница была и осетр со мною. А когда погода станет ветром судно шатать, тогда у меня станет голова болеть и тошнить, тогда выведут меня наверх на палубу и положат на ветр, и я до тех пор без чувства лежу, покамест погода утихнет, и покроют меня шубою: на воде ветр очень проницательный. Иногда и он для кампании подле меня сидит. Как пройдет погода, отдохну, только есть ничего не могла, все тошнилось.

Однажды что с нами случилось: погода жестокая поднялась, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где мель и где можно пристать, ничего никто не знает, а так все мужики набраны из сохи, плывут, куда ветер несет, а темно уже становится, ночь близко, не могут нигде пристать к берегу, погода не допускает. Якорь бросили среди реки в самую глубь, якорь оторвало. Мой сострадалец меня тогда не пустил наверх: боялся, чтоб в этом штурме меня не задавили. Люди и работники все по судну бегают, кто воду выливает, кто якорь привязывает, и так все в работе. Вдруг нечаянно притянуло наше судно в залив. Ничего не успела. Я слышу, что сделался великой шум, а не знаю что. Я встала посмотреть: наша судно стоит как в ящике между двух берегов. Я спрашиваю, где мы; никто сказать не умеют, сами не знают. На одном берегу все березник, так, как надобно рощи, не очень густой. Стала эта земля оседать и с лесом, несколько сажен опускается в реку или в залив, где мы стоим, и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет и нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго. Думали все, что мы пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свой живот на лотках, а нас оставить погибать. Наконец уже столько много этой земли оторвало, что видно стало за оставшим малою самою часть земли вода; надобна думать, что озеро. Когда б еще этот остаток оторвало, то надобна б нам в том озере быть. Ветер преужасной тогда был; думаю, чтоб нам тогда конец был, когда б не самая милость Божья поспешила. Ветер стал утихать и землю перестала рвать, и мы избавились той беды, выехали на свету на свой путь, из оного заливу в большую реку пустились. Этот водяной путь много живота моего унес. Однако все переносила всякие страхи, потому что еще не конец моим бедам был, на большие готовилась, для того меня Бог и подкреплял. Доехали мы до города, где надобно нам выгружаться на берег и ехать сухим путем. Я была и рада, думала, таких страхов не буду видеть. После узнала, что мне нигде лучшего нет; не на то меня судьба определила, чтоб покоится.

Какая же эта дорога? 300 вер. должно было переехать горами, верст по пяти на гору и с горы также; они ж как усыпаны диким камнем, а дорожка такая узкая, в одну лошадь только впряжено, что называется гусем, потому что по обе стороны рвы. Ежели в две лошади впрячь, то одна другую в ров спихнет. Оные же рвы лесом обросли; не можно описать, какой они вышины: как взъедешь на самой верх горы и посмотришь по сторонам - неизмеримая глубина, только видны одни вершины лесу, все сосна да дуб. От роду такова высокого и толстого лесу не видала. Эта каменная дорога, я думала, что у меня сердце оторвет. Сто раз я просилась: “Дайте отдохнуть!” Никто не имеет жалости, а спешат как можно наши командиры, чтоб домой возвратится; а надобна ехать по целому дню с утра до ночи, потому что жилья нет, а через сорок верст поставлены маленькие домики для пристанища проезжающим и для корму лошадям. Что случилось: один день весь шел дождь и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы и до ног с нас текло, как из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем, да и, приехавши на квартиру, обсушится негде, потому что одна только хижина, а фамилия наша велика, все хотят покою. Со мною и тут несчастие пошутило: повадка или привычка прямо ходить - меня за то смалу били: “Ходи прямо!”, притом же и росту я немалого была,- как только в ту хижину вошла, где нам ночевать, только через порок переступила, назад упала, ударилась об матицу - она была очень низка - так крепко, что я думала, что с меня голова спала. Мой товарищ испугался, думал, я умерла. Однако молодость лет все мне помогла сносить всякие бедственные приключения. А бедная свекровь моя так простудилась об этой мокроты, что и руки, и ноги отнялись и через два месяца живот свои окончила.

Не можно всего описать, сколько я в этой дороги обеспокоена была, какую нужду терпела. Пускай бы я одна в страдании была, товарища своего не могу видеть безвинно страждущего. Сколько мы в этой дороге были недель - не упомню.

Доехали до провинциального города того острова, где нам определено жить 12 . Сказали нам, что путь до того острова водою, и тут будет перемена: офицер гвардейский поедет возвратно, а нас препоручат тутошнего гарнизона офицеру с командою 24 человека солдат. Жили мы тут неделю, покамест исправили судно, на котором нам ехать, и сдавали нас с рук на руки, как арестантов. Это несколько жалко было, что и каменное сердце умягчилось; плакал очень при расставании офицер и говорил: “Теперь-то вы натерпитесь всякого горя; эти люди необычайные, они с вами будут поступать, как с подлыми, никакого снисхождения от них не будет”. И так мы все плакали, будто с сродникам расставались, по крайней мере привыкли к нему: как ни худо было, да он нас знал в благополучии, так несколько совестно было ему сурово с нами поступать.

Как исправились с судном, новой командир повел нас на судно; процессия изрядная была: за нами толпа солдат идет с ружьем, как за разбойниками; я уже шла, вниз глаза опустя, не оглядывалась; смотрелыциков премножество по той улице, где нас ведут. Пришли мы к судну; я ужаснулась, как увидела: великая разница с прежним. От небрежения дали самое негодное, худое, так по имени нашему и судно, хотя бы на другой день пропасть. Как мы тогда назывались арестанты, иного имени не было, что уже в свете этого титула хуже, такое нам и почтение. Все судно - из пазов доски вышли, насквозь дыры светятся, а хотя немножко ветер, так все судно станет скрипеть; оно же черное, закоптела; как работники раскладывали в нем огонь, так оно и осталась; самое негодное, никто бы в нем не поехал; оно было отставное, определено на дрова, да как очень заторопили, не смели долго нас держать, какое случилось, такое и дали, а может быть, и нарочно приказано было, чтоб нас утопить. Однако, как не воля Божья, доплыли до показанного места живы.

Принуждены были новому командиру покорятся; все способы искали, как бы его приласкать, не могли найти; да в ком и найти? Дай Бог и горе терпеть, да с умным человеком; какой этот глупой офицер был, из крестьян, да заслужил чин капитанской. Он думал о себе, что он очень великой человек и сколько можно надобно нас жестоко содержать, яко преступников; ему казалось подло с нами и говорить, однако со всею своею спесью ходил к нам обедать. Изобразите это одно, сходственно ли с умным человеком? В чем он хаживал: епанча солдатская на одну рубашку, да туфли на босу ногу, и так с нами сидит. Я была всех моложе, и невоздержна, не могу терпеть, чтоб не смеяться, видя такую смешную позитуру. Он, это видя, что я ему смеюсь, или то удалось ему приметить, говорит, смеяся: “Теперь счастлива ты, что у меня книги сгорели, а то бы с тобою сговорил”. Как мне ни горько было, только я старалась его больше ввести в разговор, только больше он мне ничего не сказал. Подумайте, кто нам командир был и кому были препоручено, чтобы он усмотрел, когда б мы что намерены были сделать. Чего они боялись, чтоб мы не ушли? Ему ли смотреть? Нас не караул их удержал, а удержала нас невинность наша. Думали, что со временем осмотрятся и возвратят нас в первое наше состояние. Притом же мешала много и фамилия очень: велика была 13 . И так мы с этим глупым командиром плыли целой месяц до того города, где нам жить.

Господи Иисусе Христе, Спасителю мои, прости мое дерзновение, что скажу с Павлом апостолом: беды в горах, беды в вертепах, беды от родных, беды от разбойник, беды и от домашних! За вся благодарю моего Бога, что не попустил меня вкусить сладости мира сего. Что есть радость, я ее не знаю. Отец мой Небесный предвидел во мне, что я поползновенна ко всякому злу, не попустил меня душою погибнуть, всячески меня смирял и все пути мои ко греху пресекал, но я, окаянная и многогрешная, не с благодарением принимала и всячески роптала на Бога, не вменяла себе в милость, но в наказание, но Он, яко Отец милостивый, терпел моему безумию и творил волю Свою во мне. Буде имя Господня благословенно отныне и до века! Пресвятая Владычица Богородица, не остави в страшный час смертный!

Какая б беда в свете меня миновала или печаль, не знаю. Когда соберу в память всю свою из младенческих лет жизнь, удивляюсь сама себе, как я все беды пережила, не умерла, ни ума не лишилась, все то милосердием Божьим и Его руководством подкреплена была. С четырех лет стала сиротою, с 15-ти лет невольницею, заключена была в маленьком пустом местечке, где с нуждою иметь можно пропитание. Сколько же я видела страхов, сколько претерпела нужд! Будучи в пути, случилось ехать мне горами триста верст беспрерывно, с горы да на гору верст по пяти. Эти же горы усыпаны природным диким камнем, а дорожка такая узкая, что в одну лошадь впряжена, а по обе стороны рвы глубокие и лесом обросли, а ехать надобно целой день, с утра до ночи, потому что жилья нету, а через сорок верст поставлены маленькие дворики для пристанища и корму лошадей. Я и тогда думала, что меня живую не довезут. Всякой раз, что на камень колесо взъедет и съедет, то меня в коляске ударит эта, так больно тряхнет, кажется, будто сердце оторвалось.

Между тем один день случилось, что целой день дождь шел и так нас вымочил, что как мы вышли из колясок, то с головы до ног с нас текло, как бы мы из реки вышли. Коляски были маленькие, кожи все промокли, закрыться нечем, да и, приехавши на квартиры, обсушится негде, потому что одна только изба, а фамилия наша велика, все хотят покою. Довольно бы и того мне, что я пропала и такую нужду терплю, так, забыв себе, жаль товарища своего, не могу видеть его в таком безвинном страдании.

Рассудилось нашим командирам переменить наш тракт и весть нас водою, или так и надобно была. Я и рада была, думала, мне легче будет, а я от роду по воде не ездила и больших рек, кроме Москвы-реки, не видала. Первое, как мы тогда назывались арестанты, это имя уже хуже всего в свете. С небрежением, какое случилось, дали нам судно худое, что все доски, из чего сделано, разошлось, потому что оно старое. В него нас и посадили, а караульные господа офицеры для своего спасения нет брали лодок и ведут за собою. Что же я тут какова страху набралась! Как станет ветер судно наша поворачивать, оно и станет скрипеть, все доски станут раздвигаться; а вода и польет в судно; а меня замертво положат на палубу, наверх; безгласна лежу, покудова утихнет и перестанет волнами судно качать, тогда меня вниз сведут. Я же так была странна, ни рабы своей не имела.

Однажды что случилось: погода жестокая поднялась и бьет нас жестоко, а знающего никого нет, кто б знал, где глубь, где пристать, ничего того нет, а все мужичье плывут, куда ветер гонит, а темно, уже ночь становится, не могут нигде пристать. Якорь бросили среди реки - не держит, оторвало и якорь. Меня тогда уже не пустил мой сострадалец наверх, а положил меня в чулане, который для нас сделан был, дощечками огорожен, на кровать. Я так замертво лежу, слышу я вдруг, нас как дернула, и все стали кричать, шум превеликой стал. Что же это за крик? Все испугались. Нечаянно наше судно притянуло или прибило в залив, и мы стали между берегов, на которых лес, а больше березы; вдруг стала эта земля оседать несколько сажен и с деревьями, опустится в воду, и так ужасно лес зашумит под самое наше судно, и так нас кверху подымет, а тотчас нас в тот ущерб втянет. И так было очень долго, и думали, что пропали, и командиры наши совсем были готовы спасать свои живот на лодках, а нас оставлять погибать. Наконец уже видно стало, как эту землю рвало, что осталось ее очень мало, а за нею вода, не видно ни берегу, ни ширины ей, а думают, что надобно быть озеру; когда б еще этот остаток оторвала, то надобно б нам быть в этом озере. Ветер преужасной. Тогда-то я думала, что свету преставления, не знала, что делать, ни лежать, ни сидеть не смогла, только Господь милосердием Своим спас наш живот. У работников была икона Никола Чудотворца, которую вынесли на палубу и стали молится; тот же час стал ветер утихать и землю перестала рвать. И так нас Бог вынес.

С апреля по сентябрь были в дороге; всего много было, великие страхи, громы, молнии, ветры чрезвычайные. С таким трудом довезли нас в маленькой городок, которой сидит на острову; кругом вода; жители в нем самой подлой народ, едят рыбу сырую, ездят на собаках, носят оленьи кожи; как с него сдерут, не разрезавши брюха, так и наденут, передною ноги место рукавов. Избы кедровые, окна ледяные вместо стекла. Зимы 10 месяцев или 8 , морозы несносные, ничего не родится, ни хлеба, никакого фрукту, ниже капуста. Леса непроходимые да болота; хлеб привозят водою за тысячу верст. До таково местечка доехали, что ни пить, ни есть, ни носить нечего; ничего не продают, ниже калача. Тогда я плакала, для чего меня реки не утопили. Мне казалось, не можно жить в таком дурном месте.

Не можно всего страдания моего описать и бед, сколько я их перенесла! Что всего тошнее была, для кого пропала и все эти напасти несла, и что всего в свете милея было, тем я не утешалась, а радость моя была с горестью смешена всегда: был болен от несносных бед; источники его слез не пересыхали, жалость его сердца съедало, видев меня в таком жалком состоянии. Молитва его перед Богом была неусыпная, пост и воздержание нелицемерное; милостыня всегдашняя: ни исходил от него просящей никогда тоже; правило имел монашеское, беспрестанно в церкви, все посты приобщался Святых Тайн и всю свою печаль возверзил на Бога. Злобы ни на кого не имел, и никому зла не помнил, и всю свою бедственную жизнь п репроводил христиански и в заповедях Божьих, и ничего на свете не просил у Бога, как только царствие небесного, в чем и не сомневаюсь.

Я не постыжусь описать его добродетели, потому что я не лгу 14 . Не дай Боже что написать неправедно. Я сама себя тем утешаю, когда вспомню все его благородные поступки, и счастливой себя считаю, что я его ради себя потеряла, без принуждение, из свои доброй воли. Я все в нем имела: и милостивого мужа, и отца, и учителя, и старателя о спасении моем; он меня учил Богу молится, учил меня к бедным милостивою быть, принуждал милостыню давать, всегда книги читал Святое писание, чтоб я знала Слово Божье, всегда твердил о незлобие, чтоб никому зла не помнила. Он фундатор всему моему благоп олучию теперешнему: то есть мое благополучие, что я во всем согласуюсь с волею Божьей и все текущие беды несу с благодарением. Он положил мне в сердца за вся благодарить Бога. Он рожден был в натуре ко всякой добродетели склонной, хотя в роскоши и жил, яко человек, только никому зла не сделал и никого ничем не обидел, разве что нечаянно.